Глава двадцать первая

 

На улице еще было темно, когда Баграмянов постучал в кухонную дверь школы. Анюта уже возилась там, готовя завтрак. Она скинула крючок и отпрянула, увидев в такой неурочный час председателя сельсовета. Да и вид у него был не самый лучший, хотя тот старался улыбаться и казаться бодрым.

– Не ждала в такую рань? – и, твердо шагая, прошел в глубь кухни. – Ох, и вкусные у вас тут запахи! Что на завтрак, чем кормите ребят? – Он приоткрыл крышку большущей кастрюли и заглянул в нее. – Да это же рисовая каша на молоке! Моя любимая! Угостите?

– С удовольствием, – в тон ему ответила Анюта, а сама вся сжалась от тяжелого предчувствия. Она сразу заметила нарочитую бодрость и веселость Граната Сильвестровича. Он никогда не вел себя так. Значит, что-то случилось. Однако продолжала в том же духе: – а вы, товарищ председатель, с утра пораньше с инспекцией, чем я кормлю своих ребяток?

– И это тоже. И на тебя поглядеть, не загоняла ли себя, работая круглыми сутками. Тебе же так нельзя, надо пожалеть… будущего человека…

Анюта вскинула глаза и залилась краской. Она-то думала, что он ничего не знает, потому что никогда не подавал и вида, а тут вдруг…

– А еще, Анечка (это тоже было новым, он прежде никогда не называл ее так), есть разговор. Весьма серьезный. Так что, если каша готова, сними с огня и садись сюда, – и подвинул ближе к себе свободную табуретку.

Анюта испуганно захлопотала, бегая по кухне, обтерла о передник руки и села на указанное место.

– Вот так, – удовлетворенно кивнул Баграмянов. – Не очень пугайся, потому что вам это противопоказано, но тебе надо знать… Наш друг капитан Селиванов, вчера был в Биробиджане, в НКВД, и доложил о всех наших делах.

– Не может быть! – Анюта даже вскочила.

– Почему не может? Он поздно ночью пришел ко мне и обо всем рассказал. – И Баграмянов передал ей вчерашний разговор с милиционером, опустив, естественно, многие детали.

– Вот мерзавец, донес-таки. Он мне не понравился с самого начала, дубина в форме.

– А мне кажется, что только такие, как он, и могут быть на службе в органах. Не думай, а исполняй. Но черт с ними, с этими дубами. Что нам с вами делать? Об этом и хочу посоветоваться.

– Боже мой! Боже мой! Загубила я вас! И к чему было вам втягиваться в это дело?! Вам надо бежать, пока не поздно, – встрепенулась она. – Доберитесь как-нибудь до Благословенного, к моим родителям. Они вас спрячут так, что ни одна душа не разыщет. Отсидитесь там, а после отправитесь, куда захотите. Деньги у вас есть? А то вот, – и она бросилась к двери, ведущей в коридор. Мне Октябрина выдала на нашу коммуну, мы перебьемся тут, а вам…

– Постой! – остановил ее Баграмянов. – Деньги у меня есть, но никуда я отсюда не уйду. Куда я поеду? И вас бросить на произвол судьбы?! Давай, договоримся лучше, как вести себя с энкавэдэшником, чтобы не получилось разночтения. Кстати, лейтенанта Голубкова из Биробиджанского управления НКВД, если он будет заниматься нашим вопросом, может, я смогу уговорить не поднимать большого шума. Отреагировать на сигнал нашего друга он должен. Но от него зависит, какой ход дать делу. Вообще-то он, между нами говоря, изрядная сволочь. Но, может, клюнет на что-нибудь. Деньги… Книги… Но не верится, чтобы он прочитал хотя бы одну книгу за всю жизнь. Ладно, посулю ему что-нибудь, видно будет.

В это время в кухню вбежали дети. Увидев Граната Сильвестровича, они чинно поздоровались и уселись за стол в ожидании завтрака. Девочки стали помогать Анюте, раскладывая ложки и ставя перед каждым миску с дымящейся кашей. Штатик, ловко орудуя кухонным ножом, нарезал ломтями ржаной хлеб, забрав себе, естественно, горбушку.

Баграмянов с удовольствием смотрел на чистеньких, бедно, но аккуратно одетых малышей и с охотой присоединился к аппетитно жующей команде.

Наказав девочкам заняться уборкой и дав задание мальчикам накопать оставшуюся после колхозников картошку, Анна и Гранат Сильвестрович прошли в кабинет. Он еще внешне бодрился, а она была совершенно подавлена навалившейся на них бедой.

Разговор тянулся вяло. Да и о чем было говорить? Никто из них не мог предложить ничего путного, чтобы спастись. Баграмянов не уходил, будто растягивая последнюю встречу. Анюта же, как обычно в трудных ситуациях, думала: “Был бы Феликс рядом…”. А что мог сделать Феликс, даже будь он здесь! Да и любой другой на его месте. Разве может выстоять тонкая кирпичная стенка перед слепой разрушительной мощью чугунной болванки, раскачиваемой силой инерции страшной системы!

– Ну, я пойду, – хлопнул по столу ладонью Гранат Сильвестрович, как бы ставя точку своим мыслям. – Дел у меня невпроворот. А я тут… И тебе мешаю, – виновато посмотрел на Анюту.

– Да что вы, дорогой Гранат Сильвестрович! – “Дорогой” вырвалось само собой. Из уважения и признательности. А он весь напрягся, словно от удара электрического тока.

В этот момент дверь с треском распахнулась, и в кабинет ворвался мужчина в военной шинели и фуражке. В руке он сжимал длинноствольный маузер.

– Сидеть! Руки на стол! – заорал он, наводя дуло пистолета то на Анну, то на Баграмянова. – Вот где вы, голубчики, запрятались! Думали, не найду!? Не на того напали! – самодовольно выпалил военный, вытягивая из кармана длинный электрический шнур.

– Ну-ка, голубка, свяжи своему любезному руки за спиной. Да покрепче, смотри. Я проверю. Если схитрила, ноги выдеру, спички вставлю и скажу, что так и было. Давай, пошевеливайся!

Убедившись, что Баграмянов крепко связан, лейтенант Голубков, а это был, конечно, он, заставил Анюту сесть напротив себя, положив руки на стол, и лишь тогда немного успокоился.

– Ты чего это спозаранку явился сюда? – подозрительно спросил Голубков, закуривая “Беломор”, но ни на секунду не отрывая взгляда от злоумышленников. – А, может, ты со вчерашнего вечера здесь, а? – и, осклабившись, недвусмысленно посмотрел на стоявшую в углу кровать. Слышал, слышал, народ поговаривает, что у председателя сельсовета, взамен старой курвы, завелась новая. – Он, глянул замаслившимися глазами на Анюту. – Что ж, губа не дура. Красавица! И чего это красивые девки так и лезут под тебя?!

– Послушай, Голубков, что ты сволочь – все знают. Что же ты пыжишься, стараясь продемонстрировать свое нутро? Ты же не для этого явился сюда и сходу повязал меня? Давай, выкладывай, какого хрена… что тебе надо? – голос Баграмянова звучал спокойно, но в нем чувствовалась буря сдерживаемого гнева.

– Это ты сейчас узнаешь, уважаемый гражданин бывший председатель сельсовета, – продолжал ерничать лейтенант, вытаскивая из нагрудного кармана сложенный лист бумаги и, положив перед собой рядом с маузером, стал разглаживать его ребром ладони. – Тэк-с, начнем по пунктам. Пункт первый. Председатель Инского сельсовета товарищ Баграмянов Г.С., а также гражданка Калашникова А.В., назначенная директором еще не зарегистрированного ни в районо, ни в облоно детдома, – как я понимаю, это вы, – перестав читать, обратился он к Анюте, – директор подпольного детдома? – Та утвердительно кивнула. Удовлетворенно хмыкнув, лейтенант продолжил чтение. – Скрыли у себя от властей корейского мальчика Петра Васильевича Тяна, одна тысяча девятьсот двадцать восьмого года рождения, что является грубейшим нарушением Постановления о выселении корейского населения с территории Дальнего Востока. Пункт второй. Вышеуказанные граждане Баграмянов Г.С. и Калашникова А.В. совершили подлог, выписав на гербовом бланке фальшивое свидетельство о рождении (дубликат) того же Тяна П.В. При этом фамилия Тяна была заменена на фамилию Калашников и в графу “мать” вписана выше- упомянутая Калашникова А.В. Таким образом, настоящим рапортом довожу до вашего сведения, что… – Дальше Голубков несколько слов прочитал невнятно и, оторвавшись от бумаги, с издевкой произнес:

– Значит, занялись подлогом, говоришь? Что ж, похвально. Этому учили тебя в нашем, советском институте? – и он громыхнул тяжелым кулаком по столу. – Так-так, и ты туда же, – откинувшись на спинку стула и ехидно поглядывая на Анну, произнес лейтенант. – А впрочем, понятно. Куда иголка, туда и нитка. – Он задумался, сосредоточенно уставившись на побледневшую Анюту, затем, как бы приходя в себя, встряхнулся и вполне дружелюбно произнес:

– Братцы, а не наплевать ли нам на этого корейчонка, а?

Баграмянов весь подался вперед, ожидая очередного подвоха. Он-то хорошо знал Голубкова, а Анюта поверила в добрые побуждения энкавэдэшника и даже порозовела от волнения: вдруг все пройдет, как кошмарный сон… А Голубков, выждав эффектную паузу, добавил:

– Вы мне выдаете этого мальчишку, а я оформлю соответствующий акт, что вы способствовали в задержании уклонившегося от выполнения Постановления и – порядок. А про свидетельство о рождении забудем. И капитан Селиванов забудет. А, ребята, как вы смотрите на такой вариант?

Анюта испуганно бросила взгляд на Граната Сильвестровича. Нет, она не то, что хоть на секунду могла засомневаться в его порядочности, но … Бывают же у каждого человека минуты слабости, даже скорее затмения, о которых он будет жалеть всю жизнь. К тому же Анюта еще подумала, может, сделав вид, что они согласны, выиграют время, чтобы спасти мальчика. Но, взглянув на Баграмянова, она почувствовала жгучий стыд за свои секундные гнусные сомнения, за свою слабость. Лицо Граната Сильвестровича выражало гадливость, какая бывает у человека, вляпавшегося в дерьмо. Но лейтенант не замечал этого, потому что во все глаза смотрел на девушку: от покрывшего ее щеки румянца она враз похорошела, и он плотоядно облизнулся и сглотнул слюну.

– Что ты еще хорошего скажешь? – оторвал Голубкова от созерцания девушки Гранат Сильвестрович.

Лейтенант перегнулся через стол и зашептал своему пленнику на ухо:

– Я отпущу вас обоих. Только мальчишку заберу без всякого акта. Будто ничего и не было. Зачем вам марать свою биографию? Но ты… должен уступить мне эту деваху. Хороша баба? И-и-ых! – и он взвился на месте, вздрагивая всем телом.

Анюта не слышала, о чем шепчет Голубков, но чувствовала его липкий взгляд. И ей вспомнилось, как на острове, когда она в отчаянии не знала, как вывезти в село мечущегося в горячке Феликса, рыжий пограничник вот так же грязно смотрел на нее, предлагая расплатиться натурой.

Гранат Сильвестрович же с звериным рыком рванулся вперед и ударил Голубкова головой.

Но в эту секунду, как в плохом спектакле, когда в наивысший драматический момент на сцене неожиданно появляются самые неподходящие персонажи, распахнулась дверь, и в кабинет ворвался Петя Тян-Калашников.

– Дядя Гранат, хорошо, что вы не ушли… – возбужденно закричал он и осекся… Мальчик увидел, как удар Баграмянова пришелся в грудь вскочившему энкавэдэшнику, и тот, с грохотом, опрокидывая стул и стоящую неподалеку этажерку с книгами и разной мелочью, отлетел к стене. А Гранат Сильвестрович со связанными руками перелетел через стол и упал рядом с ним. Анна Владимировна смотрела на них с криком ужаса, застывшим на губах, так как инстинкт подсказал ей, что нельзя поднимать большого шума.

С минуту в кабинете стояла странная тишина, похожая на ту, какая воцаряется во время похорон, когда заколоченный гроб опускают в могилу. И так же, как тогда, отвлеченно слышится лишь шуршание осыпающихся под ногами могильщиков сухой земли, сейчас раздавался негромкий стук ветки черного оголенного дерева в окно.

Первым пришел в себя Гранат Сильвестрович. Он попытался подняться, но мешали связанные сзади руки. А из горла Голубкова наконец со свистом и хрипом вырвался воздух, застрявший там от удара. Лейтенант приоткрыл глаза и в тот же момент пнул сапогом по голове Баграмянова. Тот охнул и упал навзничь. Негромко вскрикнула Анюта, и заплакал мальчик.

Голубков встал, отирая с лица пот, и, криво ухмыляясь, процедил сквозь зубы:

– На кого полез, контра? Это тебе зачтется, падла. Дай только добраться до нашего подвала. А ну, поднимайся, разлегся тут, – и еще раз пнул Граната Сильвестровича в бок. – А ты, стерва, сядь и руки на стол! Кому говорят? – и тут он обратил внимание на плакавшего Петю. – А-а, ирбошка-мандавошка явился – не запылился. Только тебя нам и не хватало. Ты чего хотел сказать дяде Гранату? А ну, выкладывай, щенок!

– Я… Я хотел сказать… что на полях полно картофельной ботвы… надо ее собрать и вывезти. А то на будущий год плохой урожай будет… – Мальчик говорил машинально, испуганно глядя на зажатый в руке энкавэдэшника маузер.

– А ты откуда знаешь про ботву, хорек вонючий?

– А мои папа и мама всегда так делали. И другие корейцы тоже…

– Ага, корейцы! А почему ты решил дяде Гранату доложить об этом? Что, он тоже ваш кореец?

– Но ведь дядя Гранат – председатель. Он должен приказать, чтобы убрали… – мальчик растерянно смотрел на страшного военного и с трудом поднимающегося на ноги дядю Граната.

– Ладно. Хватит баланду травить. Выходи по одному. Да! – вдруг вспомнил лейтенант, – давай-ка сюда липовое свидетельство о рождении этого щенка, – обратился он к Анне. – Да пошевеливайся, курва.

Застегнув пуговицу на кармане гимнастерки, куда сунул рапорт капитана Селиванова и свидетельство о рождении Пети, Голубков с удовлетворением похлопал себя по груди и скомандовал:

– Выходи по одному! Сначала ты, стерва, потом ирбошка, а ты, Баграмянов, пойдешь передо мной. И не вздумай опять бодаться. Я тебе живо мозги вышибу вот этой вот штукой, – и он ткнул длинным стволом маузера в шею Гранату. – Вперед, не торопясь, как на прогулке в тюрьме, – зареготал Голубков.

Они вышли на крыльцо школы. Хмурое серое небо низко нависло над землей, готовое, вот-вот засыпать все вокруг мертвящей ледяной крупой. Резкий ветер порывами разгонял по небольшой площади потемневшие жухлые листья, раскачивая растопыренные к небу ветки деревьев. Было похоже, будто они воздели руки, безмолвно умоляя Провидение спасти ни в чем не повинных людей.

На месте стой! – словно на параде, скомандовал лейтенант. – Что, этот капитан, совсем охренел?! Обещал же сразу прикатить на драндулете. – Не потащусь же я так со всей сворой. А, может, перестрелять вас здесь, чтобы не валандаться? А то сейчас до станции, потом – в поезде. Пришью-ка я девку и щенка, а вот с этим мне надо еще посчитаться, – говорил как бы сам с собой Голубков, переводя ствол пистолета с одного на другого.

И вдруг Гранат Сильвестрович сорвался с места и бросился через площадь, крикнув:

– Петя, беги!

Он одолел метров десять, как грохнул выстрел. Звук, запутавшийся в завываниях ветра, был негромким.

Баграмянов сделал еще несколько шагов и рухнул, ударившись лицом о землю. Растерявшийся Петя остолбенел и со страхом смотрел, как загипнотизированный, на энкавэдэшника. Анюта кинулась к Гранату Сильвестровичу. Упав на колени, обхватила его за плечи и перевернула на спину.

– Гранат, Гранат, – шептала она. – Ты же жив. Открой глаза. Ну, посмотри на меня. Гранат…

И тот, будто подчиняясь ее мягкому приказу, открыл глаза. Увидев склоненное над собой залитое слезами лицо Анюты, он с усилием улыбнулся, но, сразу посерьезнев, прохрипел, едва шевеля губами:

– У него из кармана… надо забрать бумаги… Они по…губят вас…

– А, сволочь, ты еще жив? – подбежал к ним Голубков. – Сдохни, чтобы не возиться с тобой! На тебе, – и выстрелил в Граната, целясь тому в живот, чтобы дольше мучился, но ствол пистолета дернулся вверх, и пуля попала в плечо. – Вот гад! – и энкавэдэшник готов был снова выстрелить, но внезапно, глянув на крыльцо школы, вздернул маузер, чтобы пальнуть по Штатику, который тянул за руку остолбеневшего Петьку. И тут до сих пор стоявшая на коленях перед распростертым Гранатом Анюта зажатыми кулаками ударила Голубкова по руке. Грянул выстрел, и лейтенант, неестественно развернувшись на вытянутых ногах, свалился рядом с Гранатом. Девушка непонимающе смотрела на дырочку на его нагрудном кармане, из которой толчками бился фонтанчик крови.

Анюта вдруг услышала отчетливый голос Граната, будто он вновь повторил свой наказ: “Из кармана гимнастерки вытащи бумаги”. Даже не понимая, что делает, она расстегнула пуговицу и вытянула залитые кровью документы. Не зная, что с ними делать, Анюта некоторое время держала их в руке, но, спохватившись, свернула так, чтобы не было видно крови, и засунула в лифчик.

Что было дальше, она видела как в длинном муторном кошмаре. Лишь в минуту озарения запомнила горестное лицо Октябрины, которая говорила что-то странное. Напрягшись, она разобрала слова, не доходившие до ее сознания:

– Я же любила его… Давно. Как только узнала. Потому и пошла работать в сельсовет… А он… Только “Октябринушка”, “Октябринушка”… Даже не погладил ни разу… А тебя увидел и потерял голову. Влюбился, как мальчик… Но я на тебя не в обиде. Причем тут ты. А теперь он не твой и не мой… Боже! Забери и меня к себе. Граната нет. Зачем жить… А ты знаешь, капитан Селиванов… повесился. У себя в хате… Странный был человек. И умер странно. В предсмертной записке, как рапорт, написал, что лишает себя жизни за то, что не смог вовремя выполнить свой долг, и еще, что умирает за предательство хорошего человека. А потом уже вовсе какая-то галиматья. Кончает, мол, жизнь самоубийством не с помощью пистолета, как подобает работнику доблестной советской милиции, а через повешение, так как не смеет зря тратить патроны, мол, нужные для борьбы с врагами народа. В общем-то был неплохой человек. Честный, исполнительный. Служака, одним словом…

Перед уходом Октябрина приблизила губы к самому уху Анюты и прошептала:

– Ты только не говори никому, что Гранат взял бланк свидетельства о рождении у меня, ладно?

Еще хорошо не сознавая, о чем, собственно, идет речь, Анюта утвердительно кивнула. Октябрина долгим взглядом посмотрела на нее, словно прикидывая, за что Гранат полюбил эту девушку, глубоко вздохнула и ушла.

К вечеру понаехало народу тьма-тьмущая. В военной и милицейской форме. Перевернули и переворошили всю школу. Больше по привычке, чем для дела. Потому что никто не знал, что надо искать. Сняли с трупов Баграмянова и Голубкова брезент, которым накрыли их приезжавшие днем председатель колхоза и другие незнакомые люди со станции, и долго что-то высматривали, измеряли и качали головой. Расспрашивали живших по соседству с школой, но те ничего не видели и не слышали. Даже выстрелов, потому что сильный ветер заглушал все звуки.

Битых три часа допрашивали Анюту. Но и она, как научила ее Октябрина, отвечала на все вопросы, что ничего не знает и не ведает.

– А почему это Баграмянов оказался утром у вас? – допытывался дотошный следователь.

Анюта покраснела. Нет, она не играла, а ей на самом деле неловко было приводить тот единственный вариант, который мог показаться правдоподобным.

– Он приходил ко мне, – не поднимая глаз, чуть слышно произнесла она.

– Так, значит, вы были… полюбовниками? – уточнял въедливый дознаватель. Анюта кивнула.

– Хорошенькое дело, – скептически скривился следователь. – Председатель сельсовета, бывший, конечно, и директор, как вы называете себя, детского учреждения… на глазах у всех – и ханжа в мундире только развел руками: дескать, дальше, мол, некуда. – А как это случилось, что оба там, – и он посмотрел в окно, – оказались мертвы? Ведь у Баграмянова были связаны руки. Кто их ему вязал? Как-то чудно сделан узел, чуть ли не бантиком. Это не вы помогли нашему Голубкову? – Вопрос был явно провокационным, так как Анюта полностью отрицала свое участие в разговорах и действиях мужчин.

– Нет, – насколько могла твердо отвечала Анюта. – Я же говорила, что когда пришел этот военный, они с Гранатом Сильвестровичем сели в моем кабинете, а меня выставили за дверь. Долго о чем-то говорили, даже спорили, потому что их голоса доносились до кухни, где я готовила обед для ребят. Потом ушли. Я думала, что они пошли на станцию, и в это время прибегает Штатик (это наш воспитанник) и говорит, что там два трупа… Больше я ничего не знаю.

– И вы не побежали к убитому любовнику? Хорошо же вы к нему относились…

Анюте хотелось схватить его за тонкую в колючих волосках шею, вылезающую из воротника кителя, и задушить. Но она лишь молчала и краснела, так как боялась даже не за себя, а за детишек, которые, она знала, пропадут, если ее арестуют. И приходилось предавать, как ей казалось, память Граната Сильвестровича, врать и поэтому вполне естественно краснеть.

Наконец девушку оставили в покое, пригрозив, что скорее всего вызовут на допрос в Биробиджан.

До поздней ночи военные и милиционеры слонялись по школе и вокруг нее. А Анюта с замиранием сердца думала о Пете, которого Штатик спрятал на чердаке между двумя дощатыми стенками, куда бы взрослый человек просто не мог поместиться. Закрыв выдвинутую доску, Штатик набросал вокруг мусора и пыли, так что создавалось впечатление, что в этот угол давно уже никто не заглядывал. Особенно страшно было, когда военные лазили по чердаку, рассматривая каждую щелочку. К счастью, они не обнаружили тайника. Но как сейчас там мальчик? В узком коробе, где теснее, чем в гробу? Он уже много часов находился там, и Анюта боялась, что, не выдержав, как-то выдаст себя.

Но все обошлось. Энкавэдэшники и милиционеры уехали, увезя с собой трупы. Анюта горестно подумала, что не узнает даже, где похоронен прекрасной души человек Гранат Сильвестрович, чтобы хоть изредка приходить к нему на могилу и оставлять на холмике букет незабудок.

Постепенно, день за днем, жизнь вошла в разбитую и исковерканную, но все же какую-то колею.

Анюту так и не вызвали в НКВД. Она вся извелась, ожидая новых допросов. Но отчего-то ее оставили в покое. После Октябрина, которую выбрали, а вернее назначили председателем сельсовета, под громаднейшим секретом рассказала, что энкавэдэшники никак не могли взять в толк, что же произошло на самом деле на площадке перед школой. В конце концов эксперты и следователи пришли к неутешительному для себя выводу, что Голубков, застрелив Баграмянова, отчего-то покончил собой. Важную роль в таком выводе сыграло письмо капитана милиции Селиванова о том, что он предал хорошего человека. Напрашивалась версия, что все трое – Голубков, Селиванов и Баграмянов были как-то связаны друг с другом какой-то тайной или даже заговором. И потому все разом порешили себя. Тут же в управлении НКВД нашлись всезнайки, которые стали уверять, что давно подозревали о существовании темных дел лейтенанта Голубкова и даже следили за ним, но он опередил всех, убив себя. Такой бесславный конец не делал чести всему управлению, и потому решено было замолчать это дело.

Но Октябрина поведала Анюте и другое. Одна из женщин, живущих рядом с школой, призналась ей, естественно, по строжайшему секрету, что она сама и некоторые другие соседи видели Анюту в тот день вместе с Гранатом Сильвестровичем и энкавэдэшником перед школой незадолго до их смерти. Но при допросе сказали, что ничего не видели и не слышали. Боялись, что их затаскают, а потом… Анюта по сути была для них чужачкой и жалеть или любить ее у них не было резона. Они скорее не любили ее, считая выскочкой и даже в какой-то мере авантюристкой, захватившей школу под предлогом организации детской коммуны. Но они еще больше не любили и боялись НКВД и потому молчали.

Может быть, постепенно и забылись бы страшные события тех дней, если бы не щемящее чувство вины перед Гранатом Сильвестровичем, и кошмар, преследовавший Анюту чуть ли не каждую ночь.

Ей снилось, что она стреляет из длинноствольного маузера в голое тельце ребенка и лишь потом осознает, что это ее Светланка, уже родившаяся и весело дрыгающая ручками и ножками. Анюта откидывает в сторону пистолет и бросается к дочурке. Она обнимает холодеющее тельце и видит, как из круглой ранки пульсирующе бьет фонтанчик алой крови, постепенно слабея и, наконец, замирая вовсе. Анюта в ужасе кричит и… просыпается в холодном поту.

Кошмар преследовал ее до последнего дня, пока она не родила здоровенькую, пухленькую светловолосую и кареглазую Светланку. Увидев ее на руках акушерки, Анюта с облегчением вздохнула: в душе она чувствовала вину перед Феликсом, но была счастлива, что дочь совсем не похожа на отца.

Судьба Пети Тяна постоянно была у нее перед глазами.

А Петя Калашников потихоньку рос. Именно потихоньку, потому что старался никому из посторонних не попадаться на глаза. Все больше оставался в помещении школы. Шли годы. Закончилась страшная война, как-то сравнявшая всех.

После смерти Сталина стало легче дышать.

Однажды Анюта поехала в Хабаровск на зональный семинар-совещание работников народного образования. Двух первых лекторов слушала без особого интереса. Они говорили старые избитые истины, боясь выйти за рамки бытующих марксистско-ленинских идей. Но в одном из них, выступавшем вторым, ее насторожило другое. Она не расслышала, когда объявляли фамилию, но, взглянув на лектора, стала лихорадочно рыться в бумагах, чтобы найти программу семинара. Чем-то очень уж родным и знакомым пахнуло от этого небольшого роста полноватого человека. Цвета первого загара лицо и узкие щелки глаз пробуждали в женщине яркие воспоминания детства и юности. Программы, как назло, конечно, не оказалось, спрашивать незнакомых людей, сидящих рядом, ей не хотелось, и она, пригибаясь, вылезла из своего ряда и двинулась к выходу. Но у дверей ее встретил цербер в лице какой-то тетки не более, чем с четырехклассным образованием. Та стала отчитывать Анну в нерадивости и обозвала чуть ли не вертихвосткой.

– На вас государство деньги тратит, а вы понаехали в краевой центр и обрадовались – вам бы только по магазинам бегать да с кавалерами кружить, – ворчала та настолько громко, что сидевшие в ближних рядах заинтересованно повернулись в их сторону, находя этот конфликт интереснее лекции.

Вся пунцовая от возмущения Анна не стала вступать в полемику с стражем морали из дворников и быстро пошла по коридору, куда, как она знала, выходит дверь со сцены. Она боялась прозевать заинтересовавшего ее лектора. И вовремя. Потому что навстречу уже шел коричневый человечек.

– Простите, пожалуйста, – остановила его Анна, – вы не смогли бы уделить мне несколько минут?

– У вас возникли вопросы по моей лекции? – важно спросил человечек.

– И да, и нет, – смутилась Анна. – Но давайте прежде познакомимся. Меня зовут Анна Владимировна Калашникова. Я – директор детской коммуны “Юный инкоровец” в селе Ин-Корейское Биробиджанской области.

При упоминании села в лице незнакомца что-то дрогнуло.

– Моя фамилия Громов, – но, увидев, как непроизвольно вытянулось лицо симпатичной собеседницы и, интуитивно поняв, в чем причина, он поспешил добавить:

– Вообще-то по отцу я Тю, Тюгай Афанасий Назарович, но… Обстоятельства так сложились, что стал носить фамилию матери.

– Да, я вас хорошо понимаю, – грустно улыбнулась Анна. – Ведь я родилась и росла до тридцать седьмого в селе Благословенном…

– Да вы что? И я тоже там жил и родился, то есть наоборот – родился и жил, – радостно воскликнул, словно встретился с родственницей, которую давно не видел он. – Как же вы?… А почему до тридцать седьмого? Ведь вы… Вы ведь не кореянка? – разволновался Тюгай.

– Так получилось. Тоже связано с выселением, но это длинная история, я расскажу позже. Надеюсь, что не в последний раз встречаемся. А сейчас я хотела бы спросить вас вот о чем…

В этот момент раздался резкий звонок, возвестивший о наступлении перерыва. Фойе и коридоры тотчас же наполнились гулом голосов, вышедших из зала.

– Вы простите, – заторопился Тюгай. – У меня следующая лекция в малом зале. Там собрались мои коллеги-журналисты и переводчики… Давайте встретимся сегодня вечером у меня дома. Я живу тут неподалеку, на Калинина. Жена приготовит что-нибудь наше, национальное. Раз вы из Благословенного, наверняка любите корейскую еду. Как вы, согласны? Вот мой адрес и телефон и, быстро написав на листке, протянул Анне. – Приходите обязательно. Мы будем ждать.

И вот Анна уже несколько часов сидела в уютной двухкомнатной квартире Афанасия и Таисии Тюгай, умиротворенная вкусной пищей и ласковым приемом. По случаю знакомства они распили бутылку шампанского, и теперь у Анны приятно кружилась голова, лицо раскраснелось, глаза блестели.

– Глядя на вас, – говорил тоже чуть захмелевший хозяин дома, – никак не скажешь, что мы почти из разных поколений. Это сколько же? – он быстро прикинул в уме, – двенадцать-пятнадцать лет разницы между нами и вашими друзьями. В детском возрасте – это громадный разрыв. Мы же тогда бегали, можно сказать, без штанов, а вы уже, как у нас говорили, женихались. Потому я и не знал вас. А ведь многие стали знаменитыми.

– Вот мы и пришли к тому вопросу, который мучит меня с той самой минуты, как я увидела вас на трибуне и поняла, что вы – кореец. Как же вы получили высшее образование и вернулись на Дальний Восток? Что, теперь можно? То чудовищное Постановление отменено?

Афанасий поднялся с дивана, подошел к буфету и взял оттуда початую бутылку коньяка. Это был хороший грузинский коньяк многолетней выдержки. Он хотел налить Анне, но та отрицательно затрясла головой, отчего ее золотистые, все еще густые волосы заметались вокруг головы, образуя ореол. Афанасий, любуясь, на мгновенье застыл, потом решительно наполнил рюмку и залпом выпил.

– Афоня, ты что? Тебе же нельзя! – забеспокоилась Таисия.

– Часто – нельзя. Сам знаю. Но по такому случаю – можно. Что-то сердце в последнее время стало пошаливать, – объясняя замечание жены, посмотрел он на Анну. – Не каждый же день встречаешься с землячкой, человеком, с которым можно обо всем поговорить. А вспомнить есть о чем… Вот вы спрашиваете, как это мы снова оказались здесь, на Дальнем Востоке, откуда нас в тридцать седьмом… Знаете, как говорят философы, все течет, все изменяется. Большую роль сыграла война. Страшная, опустошительная. Но она оказалась, как бы вам сказать поточнее, очистительной силой что ли, которая уравняла людей, насколько это было возможно. Ведь при любой общественно-политической системе никогда невозможно полное равенство. Кто говорит не так, врет! Непременно есть элита, купающаяся в благах за счет общей массы народа, и сама эта серая масса, задурить голову которой – дело несложное. Тем более, что столько лет работала и работает хорошо отлаженная машина пропаганды. А вы знаете, что такое пропаганда? Это, извините, дерьмо, завернутое в красивую облатку. Им и скармливает партийная элита серую массу, которая счастлива, что содержимое можно проглотить, особенно не задумываясь над тем, что внутри, а потом хвастаться – ах, какими красивыми конфетами нас кормят! И самое противное во всем этом не то, что нас облапошивают на каждом шагу и во всем – от мелочи до большого, а то, что мы продолжаем верить этой явной лжи. И еще с пеной у рта доказываем друг другу, что черное – это белое, а белое – черное.

– Опять ты за свое, сел на любимого конька, – укоризненно покачала головой Таисия. – Когда-нибудь эти разговоры окажут тебе плохую услугу…

– Вот видите, она боится, – указал на жену Афанасий, – боится, потому что нас всех запугали. Мы, можно сказать, поколение запуганных. Нас, корейцев, в тридцать седьмом так запугали, что мы до сих пор озираемся и думаем: а как нам разрешают дышать? Как разрешают учиться в ВУЗах? Как разрешают возвращаться на Дальний Восток? Если хотите – это корейский синдром неполноценности, который вдолбили в нас расстрелами и полным забвением нашего национального самосознания. Если уж вспоминают слово “кореец”, так только как ругательство или как вето при кадровых назначениях. Конечно, мы живем не в своей стране. Хоть наши предки и переселились сюда столетия назад, но здесь у нас нет даже какой-нибудь автономной области. Вот и гоняют нас под красивые лозунги о равенстве и братстве. Вы знаете, мне в голову пришла страшная мысль: в переселении корейцев в тридцать седьмом оказался и положительный момент. Вы удивляетесь – какой? А то, что впервые режим скинул маску и открыто, откровенно показал свое нутро. Так сказать, вывернулся наизнанку, которая оказалась… волчьей.

Тюгай вскочил на ноги и быстро прошелся вдоль стола. Взял в руки бутылку с “грузинским”, вопросительно взглянул на жену и, не уловив с ее стороны поощрения, с легким вздохом поставил на место.

– Сейчас лишь бывшие кагэбисты, то есть тогдашние энкавэдэшники с умилением вспоминают тридцать седьмой. А придурки, у которых, кроме национальных амбиций, ничего нет за душой и в голове, и теперь с откровенной злобой относятся к нам. Но времена меняются. Потому и разрешают возвращаться на Дальний Восток. Но таких, как я, мало. В основном же все осели в Казахстане и Средней Азии. Вросли корнями и уезжать не собираются… Вы еще удивлялись, как это я получил высшее образование. И я почувствовал в вашем вопросе сомнение – мол, это стало возможным благодаря тому, что я взял фамилию матери – Громов. Вы знаете, получился парадокс. Откровенно говоря, мои родители и я сам хотели воспользоваться именно этим. Но я поступил в Кзыл-Ординский педагогический институт, а он – корейский. И я со своей фамилией опять оказался белой вороной. Вот так… Наговорил я тут вам с три короба. Извините. Вы сами, можно сказать, напросились на такое откровение. Это крик души, как вы понимаете. Опять повторяю – вы же землячка. Наша, самалийская, хотя у вас и золотые волосы.

– А там, в Кзыл-Орде, да и здесь, наверное, у вас же есть земляки? – удивленно подняла глаза Анна.

– А кто вам сказал, что среди корейцев нет сволочей? – вскинулся Афанасий. – Ни в ком нельзя быть уверенным. К сожалению, много среди наших таких, которые могут продать своего же, не моргнув глазом. Я не говорю, что все. Но есть, даже очень есть, – употребил он странный речевой оборот, который прозвучал весьма убедительно. – А вы знаете, Анна, я с вами сейчас разговариваю, а где-то глубоко-глубоко внутри, черт побери, сидит червячок сомнения и нашептывает: ты чего разоткровенничался? Ты ее знаешь? Только сегодня встретился и болтаешь, почем зря. Вы не обижайтесь. Но я ведь говорю правду.

– Ну, не всякую правду надо высказывать вслух, – и, чтобы скрыть раздражение, Таисия стала собирать со стола посуду.

Да и Анна была несколько шокирована такой откровенностью, но, с другой стороны, она понимала этого взволнованного человека, потому что, как это бывает, сама с первой же минуты знакомства почувствовала доверие к нему. А он, поняв, что переборщил, продолжал оправдываться:

– Нет, в самом деле. Я как глянул на вас, сразу понял, что с человеком с такими глазами можно быть откровенным.

– Но мне кажется, – стараясь оставаться спокойной, Анна почувствовала, как упрямо поднялся подбородок и непоколебимо застыла шея, – вы понимаете, что далеко не все русские, ополчились отчего-то на корейцев. Ведь есть масса примеров, когда были люди, решительно выступившие против варварского переселения, вплоть до того, что жертвовали жизнью… – она с горечью подумала о нелепой смерти Граната Сильвестровича.

– Нет, что вы! – всплеснул руками Афанасий. Вот ярчайшее подтверждение тому, что я не мог даже подумать об этом, – и он указал на Таисию. – Она же русская… Правда, не совсем. У нее мать молдаванка. Но девичья фамилия Силантьева. Куда более русская… Перед благородством и душевной широтой русских людей я низко склоняю голову. Я глубоко убежден, что нет на свете более такого народа. Однако вы должны со мной согласиться, что за последние десятилетия народ обмельчал, стал озлобленным. Люди, как собака за обглоданную кость, готовы грызться под штандартами шовинизма. А возьмите самих корейцев. Не могу ничем доказать, но говорят, что первоначально идею о переселении корейцев с Дальнего Востока самому вождю народов или кому-то из его приближенных подкинул кто-то из корейцев, живущих в Москве и, естественно, вхожих… Так что вы зря подумали обо мне так. Ведь это получился бы национализм наизнанку.

Анна успокоилась, но все же неприятный осадок остался в душе. Она старалась отогнать дурацкие мыслишки, шевелящиеся в голове, но те назойливо зудели: “Все же он противопоставляет “наших” и “не наших”.

– Что ж, откровенность за откровенность… – вдруг тряхнула головой Анна. – Мало, кто знает, что отец моей дочери – кореец.

Афанасий и Таисия застыли в изумлении.

– Да-да… И мои мытарства в тридцать седьмом начались с этого…

Анна коротко, не вдаваясь в подробности, рассказала, как попала на станцию Ин, а после в село Ин-Корейское.

– Так вот, намыкавшись с усыновленным мной Петей, я боялась, что на долю моей дочурки, которая, правда, тогда еще не родилась, но я была уверена, что будет девочка, и оказалась права, выпадет такая же трудная доля, как Тяну-Калашникову. И когда появилась на свет беленькая с золотыми волосиками Светочка, поклялась себе, что она сама да и окружающие не узнают о том, что отец ее Тен. Лишь одно я позволила себе, чтобы хоть что-то связывало дочку с отцом. В сельсовете записала ее под фамилией Тенева. Ну, а все остальное – мое. Даже отчество Владимировна. Как говорится, чтобы никто не догадался.

Анна замолчала. Горестная складка легла у ее губ. Глаза были сухими, но в них накипали слезы.

– А где она, ваша Светлана? Учится, работает? – не замечая происшедшей в гостье перемены, спросил Афанасий. Таисия даже не успела одернуть его. Она как женщина сразу почувствовала что-то неладное и не спешила с расспросами.

– Светочка училась здесь, у вас, в медицинском. На площади Ленина который. Была уже на последнем курсе. Ей прочили блестящее будущее. Буквально все преподаватели настаивали, чтобы она оставалась в аспирантуре. У нее какая-то уникальная тема оказалась. Новый метод полостной хирургии, что ли. Точно не знаю, я не специалист, не разбираюсь в этом… А в прошлом году она… погибла… Утонула в Амуре… – и слезы потекли по ее побелевшему лицу.

– О-о, простите, пожалуйста! – вскричал Афанасий, бросаясь на кухню за водой.

Таисия подсела к гостье и нежно обняла ее. Анна уткнулась ей в плечо и разрыдалась. Она что-то говорила, всхлипывая, но понять было невозможно.

Афанасий и Таисия проводили Анну до гостиницы.

У Анны разболелась голова, и она, приняв душ, сразу легла спать. И вновь ей приснился тот страшный сон, как она стреляет в младенца и видит пульсирующую струйку крови из круглой раны. Этот сон она не видела уже двадцать три года…