Глава четырнадцатая.
Виссарион Кудряшов вышел из караульного помещения, когда солнце уже вылезло из-за высокой сопки, у подножья которой раскинулись домишки поселка. Сопка была так высока, что треугольная тень ее почти до полудня держала в сумерках жителей небольшого колымского поселка Омчак.
В последнее время заключенные вели себя беспокойно. То ли беспроволочный телеграф между лагерями срабатывал безотказно, то ли подсказывало обострившееся от нечеловеческих условий жизни звериное чутье, но зэки, как животные, заранее чующие стихийные бедствия, начинали волноваться еще задолго до каких-либо изменений в стране. Однако начальник охраны Омчакского лагпоста лейтенант Кудряшов не знал о таком свойстве лагерного “барометра” и только увеличил число часовых и сам, чередуясь с заместителем, дежурил по ночам. А накануне позвонили из Магадана и потребовали срочно выслать отчет о работе за минувший месяц. Виссарион удивился: только двадцать второе июня, а уже требуют отчет за май. Обычно все данные высылались вместе с квартальным отчетом. Ну и черт с ними, верно, пришел какой-нибудь новый начальник и стал по-новому мести. Поэтому Виссарион всю ночь просидел в караулке над бумагами и сейчас, невыспавшийся, шел по поселку, торопясь попасть домой – в комнатку в длинном приземистом бараке, где жили вольнонаемные горные мастера и техноруки с семьями.
Он шел и удивлялся, отчего это, несмотря на разгар рабочего дня, улицы пусты. Но вот на повороте дороги, круто скатывающейся к грунтовой автомобильной трассе, он столкнулся с толстой женщиной, которая, едва переводя дух, поднималась навстречу. Глаза ее были красными и припухшими от слез, а рот до сих пор кривился в гримасе, как у обиженного ребенка.
– Добрый день, Валентина Петровна, – поздоровался Виссарион. В крохотном поселке все знали друг друга и были осведомлены до мельчайших подробностей о жизни каждого. – Куда вы это так спешите? И чего это никого не видно на улице? Куда все подевались?
– Да вы что, с луны свалились? – не особо стесняясь в выражениях, ответила женщина. – Вы что, не знаете?
– А что я должен знать? – забеспокоился Кудряшов, потому что как начальник охраны первым должен был знать все новости.
– Да ведь война! – выпалила Валентина Петровна почти торжествующе, предвкушая, как будет потом рассказывать всем, что первой ошарашила страшным известием начальника охраны.
– Какая война?! С кем?! – досадуя, что с утра выключил радиотарелку, чтобы не мешала работать, переспросил он.
– Да с немцами! Утром передавали. Уже бомбили наши города. Вон народ собрался перед конторой. А я кашу с утра поставила, да как услышала, про все забыла и бежать. А сейчас вспомнила. Приходится возвращаться…
Но Виссарион уже не слышал причитаний толстухи и прыжками, как заяц, бросился на небольшую площадку перед конторой горного предприятия, где обычно собирался народ по праздникам или по всякому другому поводу.
“Советские люди не умеют думать в одиночку… – вдруг почему-то вспомнилась ему странная строка какой-то журналистки в отчете о митинге в связи с войной с белофиннами. – И действительно, – подумал он, – что бы ни случилось, люди сразу собираются на площади. Наверное, вместе лучше думается”.
Сразу после летучего митинга Кудряшов поспешил в контору, чтобы связаться с своим руководством в Магадане и попроситься на фронт.
Магадан долго не давали, наконец он услышал в трубке характерный, говорят от постоянного крика на подчиненных, сиплый голос начальника управления охраны.
– Товарищ полковник, – волнуясь, закричал Виссарион, – говорит лейтенант Кудряшов с Омчака. – Прошу разрешить мне отправиться на фронт добровольцем.
– Вот, и этот туда же, – просипел начальник. – Да вы что, с цепи все сорвались: добровольцем-добровольцем… А охранять государственных преступников кто будет, я с Пушкиным, что ли? Ты, Кудряшов, эти штучки брось! Смотри за своими каторжными, а воевать без тебя тут люди найдутся. Все! – И полковник бросил трубку.
Не успокоившись на этом, Виссарион позвонил начальнику отдела по комсомолу политуправления Дальстроя Богдану Дмитриеву. Дело в том, что тот был обязан, даже может быть жизнью, лейтенанту Кудряшову. Конечно, Виссарион никогда бы не напомнил о себе, но в таком деле посчитал, что имеет право.
С полгода назад, когда мороз в здешних местах доходил до шестидесяти градусов, в Омчак приехала группа проверяющих, в числе которых был Богдан Дмитриев. Круглолицый осанистый комсомольский вожак ездил по горным предприятиям и лагерям больше от нечего делать, чем по необходимости. Комсомольская организация в Дальстрое была мертворожденным младенцем, не играла никакой решительно роли. Поэтому такие командировки, в деревянном домике в кузове ЗиС-105, оборудованном печкой с жестяной трубой и лежанками вдоль бортов, являлись одним удовольствием, тем более, что Богдан был страстным рыболовом, и почти все время пропадал на речках с удочками и закидушками. Вот и в тот раз он отправился на реку Омчуг на подледный лов. Сопровождать его снарядили Кудряшова, который, кстати, был совершенно равнодушен к рыбацким страстям. Но ничего не поделаешь. Начальство приказало – надо выполнять.
Дмитриева и Виссариона Кудряшова доставили на берег реки все на том же ЗиСе и, договорившись, что приедут за ними часа через три, оставили одних. В огромных дохах, в каких обычно проводят морозные ночи сторожа, в громадных валенках и теплых шапках-ушанках рыбаки с трудом передвигались по запорошенному снегом льду реки, выбирая место, где было бы поглубже. Наконец, Богдан определил, где, как ему казалось, будет клевать рыба, и они стали крутить лунки. Усевшись на привезенные с собой ящики, закинули удочки, каждый по две, и начали, как ненормальные, поочередно поднимать то одну, то другую.
Поклевка оказалась неважной. Лишь через полчаса Виссариону удалось вытянуть маленького лещика. А у Богдана было пусто. Обозлившись, он пошел искать другое место. Сверлил лунки, колдовал над ними минут по десять, потом, злобно ругаясь, снова отправлялся на поиски рыбного места. А Виссариону надоело это дурацкое занятие, да и замерз изрядно. И он, сложив удочки и положив доху на ящик, пошел на берег, до которого было метров двадцать. Виссарион выбрал затишок, притоптал снег, наломал сухостоя, смял несколько листов газеты и аккуратно разложил шалашиком привезенные с собой сухие щепки. Без них замороженные ветки никогда не займутся. Приготовив все должным образом, он осмотрелся, не упустил ли чего, и лишь потом чиркнул спичкой. Бумага вспыхнула, язычки пламени побежали по щепкам, и те весело затрещали, загораясь с краев ровным огнем. Замороженные ветки зашипели, изгибаясь и роняя капли, словно слезы. Над костром вместе с дымом взвился парок. Ветки не хотели гореть, а щепки уже превратились в тоненькие уголья. Виссарион подложил еще несколько припасенных щепок. Они тут же загорелись, и тогда ветки, словно делая снисхождение, стали медленно покрываться пламенем, а потом вдруг вспыхнули и весело затрещали. Кудряшов быстро сложил над ними, как винтовки в козлах, ветки покрупнее, и те запарили, подсыхая, чтобы через несколько минут загореться. Вот тогда, считай, костер готов.
Виссарион настолько увлекся своим занятием, что забыл о существовании Богдана, и лишь отчаянный крик заставил его встрепенуться и броситься к реке. Сначала он ничего не увидел. На льду никого не было. Но в то же мгновенье метрах в пятидесяти от себя он заметил руку, взметнувшуюся над глянцевой поверхностью, и услышал хриплый крик. Виссарион бросился в ту сторону. На бегу он подхватил свой тулуп и, волоча его по льду, не останавливаясь, стал расстегивать пуговицы на полушубке. Когда до дымящейся полыньи оставалось метров десять, он бросил на лед доху, скинул с себя полушубок и пополз вперед, тащась на меховой подстилке. “Чем больше площадь, тем меньше давление на квадратный сантиметр льда”, – вспомнил он инструктаж, который читали им еще в школе НКВД.
Над черной полыньей послышался всплеск, и появилась голова Богдана. Руки его хватались за рваные края льда, которые тут же обламывались.
– Держись, Богдан! – закричал Виссарион и, сняв с себя армейский ремень, бросил конец с пряжкой в сторону полыньи. Дмитриев пытался достать до него, но не мог ухватиться. Кудряшов подполз ближе. Лед под ним подозрительно трещал. Богдан вновь исчез под водой, и на этот раз его не было дольше прежнего. Виссарион лежал, раскинув руки и ноги, боясь пошевелиться. Лед оседал, и вода уже пропитывала доху под ним. Наконец показалось синюшное лицо утопающего.
– Держи, Богдан! – заорал Виссарион и вновь бросил конец ремня.
Судорожным движением Дмитриев ухватился за пряжку, и теперь никакими силами невозможно было отцепить его от этой единственной нитки спасения. Виссарион отползал. Ремень натянулся. Лед стал угрожающе стонать и медленно, но заметно оседать. Доха ушла под воду. Отползая, Виссарион тянул за собой Богдана, и тот уже наполовину вылез из воды, распластавшись на прогибающейся льдине.
Наконец они оказались в безопасности. Кудряшов вскочил на ноги и, подхватив товарища под мышки, поволок к берегу, где дымил костер.
Но вызволить из полыньи было полдела. Оба тулупа и полушубок Виссариона ушли под лед, вся одежда на Дмитриеве была мокрой насквозь и сразу задубела, превратившись в ледяной панцирь. А мороз стоял крутой. Костер еле тлел, и только после того, как дрожащий от нестерпимого холода Кудряшов приволок ящик, на котором сидел, и, разломав, бросил в огонь, пламя весело заплясало, чуть согревая горемык. Они так бы и замерзли, но на их счастье пришла машина и забрала в свой теплый кузов.
После этого происшествия уже вечером, напившись до одури, как говорится, для сугреву, Богдан обнимал Виссариона, клялся в вечной дружбе и уверял, что он до конца жизни его должник.
Вот почему Кудряшов вспомнил Дмитриева, когда отчаялся, что его не отпустят на фронт. С трудом дозвонившись до Богдана, попросил того помочь ему.
– Какой разговор, – донесся из трубки бодрый голос комсомольского вожака, – такие верные люди, как ты, на фронте нужны. Это залог нашей победы над фашистскими захватчиками. Не сомневайся. В ближайшие же дни получишь вызов для оформления на фронт, – заверил Дмитриев.
Обрадованный Кудряшов стал готовиться к отъезду. Но прошла неделя-вторая, а никаких известий не поступало. Виссарион вновь разыскал по телефону Дмитриева. Тот явно не обрадовался звонку и сначала что-то мямлил о нехватке кадров, но потом все же сказал:
– В твоем личном деле есть характеристика из школы НКВД. Там говорится, что ты … морально неустойчив, вроде у тебя какая-то некрасивая история вышла… В общем, мы решили повременить с твоей отправкой на фронт. Алло! Алло! Ты меня слышишь? Ты что молчишь?
– Скажи, а кто подписывал характеристику? – упавшим голосом спросил после некоторой паузы Кудряшов.
– Право, не помню точно. Какой-то Рябой… или Рябченко, что-то вроде этого. Насколько я помню, он заместитель комиссара школы. Так что, друг, давай, служи здесь.
Но Виссарион уже положил трубку и долго сидел ссутулясь, уставившись в одну точку.
Весенний Магадан всегда поражал Виссариона своими контрастами. Десять лет он уже жил в этом городе, но никак не мог привыкнуть к приметам Севера.
Накануне еще сырые и темные, утром лиственницы вдруг покрывались ярко-зелеными иголками, веселя глаз горожан. И сами магаданцы в эти весенние дни являли собой пестрый контраст. Некоторые еще кутались в шубы, валенки и меховые шапки, а кто-то уже вырядился в костюмы, или, в лучшем случае, плащи.
Утром и вечером на главной улице, заполненной толпой оживленных людей, спешащих на работу или домой, в кинотеатры, рестораны, внезапно появлялись с натужным воем идущие МАЗы, в кузовах которых, плотно набившись, сидели заключенные в черных ватниках, а над ними у кабины высились автоматчики в шинелях.
Кудряшов, на погонах которого уже давно красовались три звездочки, заикнулся было начальнику военизированной охраны полковнику Сидорову, чтобы изменить маршрут перевозки зэков, которых использовали на стройках Магадана. Но тот поглядел на него, как на дурака, и не удостоил ответом.
Кудряшов переехал в областной центр из Омчака, можно сказать, совершенно случайно, как многое совершается в нашей жизни. Его сосед по бараку в Омчаке прораб Виктор Кулешкин как-то в разговоре обронил, что хочет поступать на строительный факультет Магаданского горно-геологического техникума. И предложил Виссариону последовать его примеру.
– Не вечно же ты будешь носить погоны, – сказал он с усмешкой, потому что не любил военных: он отсидел пять лет в Оротуканском лагере. – А так получишь нормальную специальность, будешь строить дома, а не сторожить людей. Ты же ничего не теряешь. Обучение заочное. Будем ездить два раза в год на сессии. Хоть отдохнем. Давай, будем готовиться вместе.
Пораздумав на досуге, Виссарион пришел к выводу, что Виктор прав – надо иметь гражданскую специальность – и засел за школьные учебники. Мозги скрипели, протестовали, не хотели ничего запоминать, но Виссарион заставил их работать.
На приемные экзамены они с Виктором поехали вместе. В Магадане их поселили в общежитие техникума, и они, как школяры, окунулись в мир шпаргалок и подсказок, “счастливых” билетов и придирчивых преподавателей. Но, как нередко бывает, случилась очередная нелепость: Кулешкин провалился на физике и, собрав манатки, отправился восвояси. А Кудряшов поступил, сдав все экзамены на “отлично”.
Зимняя сессия совпала с новогодними праздниками. Какой-то садист поставил экзамен по сопромату на первое января, и большинство студентов явились с больной головой. Да и преподаватель был не в духе. Он “резал” всех подряд.
Виссарион получил “четверку” и был рад радехонек. Когда он вышел из аудитории, в коридоре к нему подскочила маленькая кругленькая девочка с черными, заплетенными в одну косу, волосами и узенькими глазками, словно создатель ее лица чиркнул пару раз ножиком, а расширить поленился. Но от этого ее мордашка не стала менее миловидной. Аккуратненькая, пухленькая, она источала столько тепла и уюта, что рядом с ней сразу становилось светло и спокойно. Девушка спросила высоким певучим голоском:
– Ну, что, “трояк”?
– Да ты что? – возмутился Виссарион и подумал, – что дети тут делают? – “Четыре”, – не без гордости объявил он.
Его бросились поздравлять, завидуя, что у него все позади. А маленькая толстушка спросила:
– А Сичкарева Оля как? Знает билет? – она сидела позади вас, когда готовилась.
– А что, она твоя старшая сестра? – и удивился свое глупости. Оля Сичкарева была тощей, в два метра ростом девушкой с рыжими волосами и веснушками. То есть прямая противоположность этой девочке. А он – “старшая сестра”. Виссарион даже смутился, сказанув такое, но девушка с черточками вместо глаз спокойно пропищала:
– Нет, это моя подруга. Мы живем в одном коридоре, только в разных комнатах, почему-то поспешила она уточнить. – Оля совсем не готовилась. Пошла сдавать на авось.
Теперь Виссариону стало ясно, почему Сичкарева во время подготовки ткнула его в спину и сдавленным шепотом попросила: “Слушай, возьми мой билет, напиши, что знаешь, а то я тону…”
Кудряшов, протянув руку за спину, взял узкий листок и стал изучать билет горемыки. Он оказался сравнительно легким, и Виссарион довольно быстро, исписав целый лист, незаметно передал его Ольге.
– Ты пришла поболеть за подругу? – остановил он девочку, которая устремилась было к двери, чтобы посмотреть в щель, как там “плавает” Сичкарева. – Да не бойся, знает она свой билет. А ты что тут делаешь? – Не унимался он, чтобы хоть как-то задержать ее около себя.
После истории с Таней Протасовой Кудряшов долгие годы не заводил близких знакомств с девушками. Нет, он их не боялся. Но при воспоминании о Танюше, о том коротком и счастливом времени, ему становилось тошно от окружающей действительности. Виссарион понимал, что если даже Танечка жива, встреча с ней безнадежна: Рябушко сделал свое черное дело. И потому не искал ее. Чего греха таить, его тянуло к женщинам, но внутренний стопор не разрешал идти дальше шутливых разговоров и балагурства.
Однако эта маленькая пухленькая девочка притягивала его к себе. Чем? Он не мог понять, но ему хотелось видеть ее, слышать ее милый смешной голосок, разговаривать. С первых же минут он почувствовал себя с ней легко и просто.
Правда, с другой стороны, рядом с ней он казался себе древним стариком. Она была совсем девочкой, по всей вероятности школьницей.
– А ты в каком классе учишься?
– Я?.. – вскинула бровки девочка, и вдруг звонко, заразительно рассмеялась. – Вот и вы попались на эту удочку. Я учусь на втором курсе геологического. Это у меня внешность такая, что все принимают за девочку, только что по головке не гладят при разговоре.
– Так сколько же вам лет? – Другую, наверное, не посмел бы так прямо спросить о возрасте Виссарион. Но он почему-то был уверен, что ее этот вопрос не обидит и не шокирует.
– Мне? Двадцать пять. Я уже работаю в геологическом управлении, учусь заочно. А вы, наверное, подумали, что четырнадцать? – и она вновь закатилась веселым смехом.
– Ну, не четырнадцать, а …
– Ну, что-то рядом с этим, – не унималась девушка.
– Скажите, а вы кто, – чукча, якутка или эвенка? – задал Кудряшов очередной бестактный вопрос и сам почувствовал, что переборщил. Но и на этот раз девушка оставалась совершенно спокойной.
– Ага, как узнали, что мне двадцать пять, так сразу и на “вы”. А то все “девочка, девочка, ты чего сюда пришла”? – передразнила она, корча презабавную рожицу. – Давайте, уж познакомимся окончательно, чтобы больше не оставалось никаких вопросов. Сколько мне лет, вы уже знаете. Зовут меня Соней. То есть Софьей. Отчество Алексеевна. Все почему-то думают, что я мятежная сестра Петра Великого, – она не выдержала серьезного тона и опять засмеялась. – Фамилия Ким. Я кореянка. Мужа нет, детей нет. Что вы еще хотели узнать, любопытный товарищ?
– И вовсе я не любопытный, – даже оскорбился Виссарион. – Просто мне хотелось подольше поговорить с вами, вот и… А насчет “ты” – это я точно оплошал. Так, что ты… вы не обижайся… тесь, – окончательно запутался он.
– Да говори мне “ты”, – засмеялась Соня. – Со мной никто никогда не разговаривает на “вы”. В магазине продавщица всегда спрашивает сердито: “А тебе что, девочка”? Ха-ха-ха!
Ее смех прервала Оля Сичкарева, выскочившая из аудитории сияя.
– Ну, что?! – кинулась к ней Соня. – Сколько?!
– “Трояк”, – с облегчением проговорила Сичкарева и даже заплакала, словно освободившись после долгого заключения. – И только благодаря ему, – указала Оля сквозь слезы на Виссариона. – Он мне все написал, все ответы, а я, дура, даже прочитать как следует не смогла. Тыр да пыр. Но все же этот ирод поставил “трояк”. Успокоил: знать-то вы знаете билет, девушка, да вот говорить не умеете. Но в сопромате не обязательно красноречие. Потому ставлю “посредственно”, – и она победоносно взмахнула зачеткой. – А как вас зовут? – обратилась она к Кудряшову, – за кого мне молиться? – И кокетливо стрельнула глазками.
– Виссарион Кудряшов, – несколько официально представился он, чуть было не назвавшись давно забытой фамилией Мен. Когда услышал, что Соня кореянка, и ее фамилия Ким, он отчего-то страшно обрадовался, и ему неодолимо захотелось сказать о своей причастности к корейцам, и что он вырос в корейском селе Благословенном, откуда родом, может быть, и она. “Наверное, это и есть зов крови”, – подумал Виссарион, совершенно отметая возможность, что если бы Соня так не приглянулась, никакого “зова” и не было бы.
– А давайте вот что, пошли к нам, отпразднуем экзамен, а заодно и Новый год, – внезапно предложила Оля. – Пойдем, Висака, договорились? – И уже как о решенном продолжила, – наварим картошки, со вчерашнего осталась оленина, и у тебя, Сонька, что-нибудь найдется. Ты же у нас хозяйственная. Да, кстати, Висака, у тебя нет друга… для Соньки. А то ей скучно будет. А сама-то она ни-ни. Парней боится, как нечистую силу. Если есть друг, тащи его. Пойдем вместе, идет?
Кудряшов обалдело смотрел на Сичкареву. Во-первых, “Висака” – никто в жизни не додумался бы его так назвать. А потом: “возьми друга для Соньки”, а он, значит, для нее! Ну и ну. Даже в Омчаке, где бабоньки, жены вольнонаемных, которым обрыдли вечно пьяные мужья, и потому многозначительно заглядывавшиеся на молодого, холостого, веселого да еще начальника охраны, и те так вольно не распоряжались им…
А Оля тем временем сгребла его под руку и потянула к выходу.
– А Соня? – оглянулся Виссарион и заметил, как маленькая хохотушка вмиг потускнела, как бывает ясным днем, когда на солнце вдруг набегает тучка.
– Да-да, – ответила она без всякого энтузиазма, – вы идите, а я подойду попозже, мне тут надо еще зайти кое-куда… – даже Виссарион заметил, что она явно врала, не желая мешать им с настырной подругой.
– Нет, без Сони я не пойду, – вдруг решительно заявил Кудряшов и даже освободился от руки Ольги. – Пойдем, Сонечка, – взял под руку девушку, для чего ему пришлось изрядно согнуться. Он как бы посмотрел на себя со стороны и подумал, что, наверное, они выглядят довольно комично: Соня не доходила ему и до плеча, но он еще крепче сжал ее локоть и потянул за собой.
Девушки жили в одноэтажном домишке на пересечении улиц Сталина и Советской. Их комнатки с окнами, наполовину вросшими в землю, располагались в длинном коридоре друг против друга. Дом ничем не отличался от других в областном центре, которому лишь несколько лет назад присвоили этот титул. Но Сичкарева не без гордости заявила, когда они, сгибаясь, кроме, конечно, Сонечки, вошли в узкий коридор с прогнившим полом:
– В этом доме располагался первый в Магадане детский сад. – Пояснила с таким же пафосом, как если бы объявила, “это опочивальня короля Франции Людовика XIV”.
Но все же основной достопримечательностью приземистого здания было не оно само, а четыре черные длинные трубы, возвышавшиеся сразу за жильем девушек. Из них, этих жутких динозавров, день и ночь клубами вырывался густой дым, и куски сажи величиной с копеечную монету вместе с крупинками несгоревшего угля покрывали окрест толстым черным одеялом. То была единственная котельная, дающая тепло центру города, который понемногу застраивался каменными домами. Эта черная гадость забивалась в малейшую щель, и было удивительно, что в комнате Сони многочисленные накидушки, салфеточки и подзор были белоснежными. На это сразу обратил внимание Виссарион, приплюсовав сие обстоятельство в актив маленькой девушки.
Оля Сичкарева в вопросах любви и дружбы оказалась весьма сообразительной и быстро усекла, что вовсе не она заинтересовала симпатичного парня из Омчака, и после обеда, сказавшись уставшей после бессонной ночи, ретировалась к себе. Соня и Виссарион остались одни.
К четырем дня за окном было темно. Лишь отсвет от снежных сугробов вливался в крохотное оконце, делая комнату большой и загадочной. Сонечка, как стал называть ее сразу же Кудряшов, заметно нервничала, то и дело вскакивая с места и зачем-то выбегая в коридор. Наконец она не выдержала, включила свет и категорически произнесла:
– Вот что, иди-ка ты домой, то есть к себе в общежитие. И не думай, что я оставлю тебя у себя… – от волнения голосок ее задрожал, и она, поперхнувшись, закашлялась.
– А я и не думаю оставаться, – спокойно улыбнулся Виссарион. – Просто мне хорошо с тобой вот так сидеть и разговаривать. Это же не запрещается?…
– Не запрещается… Но ты уходи, – и чтобы несколько смягчить суровость приговора, добавила: – у меня через два дня экзамен, надо готовиться… А потом уже поздно, – она взглянула в окно. – Смотри, как темно, а ночью по городу ходить небезопасно.
Виссарион рассмеялся. Какое там поздно! Всего половина пятого. – Ну, хорошо, если ты так хочешь, я пойду. У нас тоже через два дня экзамен… Послушай, а, может, после экзаменов мы встретимся? Сходим в кино. В “Горняке”, говорят, хороший фильм идет, а? – и он так умоляюще посмотрел на девушку, что она улыбнулась и кивнула.
– Хорошо. Встретимся. Будем ждать каждый у своей аудитории, чтобы не разминуться.
Через два дня, сдав химию на “пять”, Виссарион пошел по большому зданию техникума искать, где сдают геологи-второкурсники. И на первом же лестничном повороте нос к носу столкнулся с Соней, которая бежала на первый этаж к строителям.
– Мы с тобой по-дурному договорились, – со смехом начала она. – Так и ждали бы друг друга, не двигаясь с места.
– Все равно я тебя бы нашел, – и вдруг Кудряшов ощутил в груди такое же чувство волнения, как тогда, когда встречался с Танечкой. За эти годы у него, конечно, было несколько случайных встреч с женщинами. Но ни одна из них не принесла ожидаемой радости. Как он после говорил себе с досадливой иронией, ни одна из них не затронула его холодную душу. И вот на тебе, эта пухленькая малышка заставила учащеннее биться сердце.
Они сходили в кино, пообедали в ресторане “Арктика”, а потом пошли к Соне пить, как она сказала, настоящий чай.
Чай, действительно, был чудесным – горячий, крепкий и душистый. Прежде, чем подать его, Сонечка долго колдовала у крохотного кухонного стола: согревала заварник, ложечкой отмеряла количество чая, что-то добавляла и, залив кипятком, накрыла ярким ватным колпаком, который сшила сама. Следивший за этими манипуляциями Виссарион не заметил ничего особенного в действиях маленькой хозяйки. Но результат оказался ошеломляющим. Никогда в жизни он не пил такого замечательного напитка. Но, наверное, ему это больше казалось, потому что сейчас все, что ни делала Сонечка, было чудесным.
Сначала разговор шел ни о чем и часто провисал неловкими паузами. Но вот после одной из них Кудряшов, сам, не ожидая того, сказал:
– Знаешь, как в эти дни мне не хватало тебя… Я ужасно соскучился…
– Я тоже… – чуть слышно прошептала Сонечка, скорее для себя, но Виссарион услышал. С тех пор, как они пришли сюда, гость сидел на единственной табуретке, шаткой и очень неудобной. А девушка примостилась на своей узенькой койке, скрипящей провалившейся панцирной сеткой. Услышав ответ Сонечки, он присел рядом и осторожно обнял за плечи. Она не отстранилась. Наоборот, чуть повременив, прижалась к его груди и замерла. Кудряшов запрокинул ее голову и все еще с опаской поцеловал в губы – такие же маленькие и мягкие, как вся она сама. Поцелуй получился невероятно долгим. Она вся отдалась охватившему ее порыву и, казалось, потеряла сознание, а Кудряшов никак не мог отогнать от себя воспоминание об уроке, преподанном в свое время Танюшей Протасовой. Это мешало, как камешек, попавший в обувь во время танца, – и вытряхнуть невозможно и сосредоточиться не можешь. Но в конце концов страсть захватила, и он стал терять голову. Его рука скользнула вниз и легла на грудь девушки. Сонечка вздрогнула, ее тело заметно напряглось, но она не шевелилась. Пальцы Виссариона пробежались по пуговичкам от отложного воротничка до пояса и стали, как бы невзначай, расстегивать их. Тугой лифчик мешал дальнейшему продвижению руки, но она осторожно и старательно стала пробираться под ткань по шелковисто-глянцевой упругости. Сонечка чуть дернулась, приподнялась, не отрывая своих губ, и высвободила плечо от туго натянутой лямочки лифчика.. И тотчас его ладонь легла на небольшой, но туго налившийся сосок. Оба замерли.
Сколько длилась эта неподвижность, никто из них не уловил. Наконец его рука сдвинулась с места и стала ласкать всю грудь, зовущую и податливую. Сонечка задышала так, будто вот-вот задохнется. А Виссарион… Он презирал и проклинал себя, потому что в эту минуту думал о… Танюше Протасовой. Он вспомнил, как впервые нечаянно дотронулся до ее груди, и как внутри него что-то оборвалось, и все его существо обратилось в одно ощущение. А сейчас… Он с трепетом прикасался к прелестному телу маленького пухлячка, но того самозабвения, как тогда, не было. И он не смел шелохнуться, чтобы не дать толчка к последующему, которое наверняка должно было случиться, но которого он одновременно желал и боялся. Виссарион не хотел обижать это ласковое существо, так доверчиво прильнувшее к нему, до самого донышка отдаваясь охватившему чувству.
А Сонечка по-своему поняла его нерешительность, была благодарна его чуткости и благородству. Она тихонько отстранилась, поднялась с койки и заставила подняться Виссариона. Стянув покрывало, расправила машинально одеяло и взбила подушку. Затем быстренько разделась и, юркнув в постель, замерла. Он тоже стал раздеваться, не прекращая презирать себя. Острое чувство жалости леденило сердце. Она ждала его. У таких чистых, цельных натур не бывает раздвоенности чувств. А он жалел ее и боялся обидеть. Но когда дотронулся до ее обнаженного тела, когда почувствовал упругость прижавшейся груди, ощутил щекочуще-мохнатое прикосновение заветного места, забыл обо всем. В эту ночь Кудряшов так и не ушел к себе в общежитие. Сонечка озабоченно уговаривала остаться до утра или идти пораньше. По улицам в самом деле ходить опасно. Недавно была амнистия, и в городе полно уголовников.
– На днях, – говорила она, встревожено морща лоб, – наша сотрудница около семи вечера возвращалась домой, и в самом центре у театра к ней подошел мужчина и выдернул из-за пазухи нож. Тот так и сверкнул при свете, падавшем из окна. Но, приглядевшись, проговорил: “И встретилась мне на пути женщина”, – потом развернулся и ушел в тень. Так она, бедная, не помнит, как добежала до дому. Теперь каждый вечер ее встречает муж. А в милиции сказали, что, видимо, тот бандит проиграл в карты первого встречного мужчину. А ему попалась женщина.
Кудряшова умиляло то, что маленькая Сонечка так беспокоится за него. Впервые в жизни, можно сказать, кого-то волнует его безопасность. И в то же время ему не хотелось попадаться на глаза соседям девушки. И он спросил:
– А то, что соседи увидят меня, ничего?
– Раз я решилась на главное, остальное меня не беспокоит, – и Сонечка прижалась щекой к его плечу. – Лишь бы тебе было хорошо.
И вновь муки совести заскребли Виссариона. Он не мог ответить такой же глубиной чувств, такой же самоотверженной любовью. И чтобы как-то отблагодарить Сонечку, он остался, потому что видел, что она очень хотела этого. Всю ночь они промучались на узенькой койке. Только в минуту любовной страсти не замечали ничего, но потом лежали не шелохнувшись: Сонечка боялась ненароком столкнуть его на пол, а он – придавить ее к стене.
Утром, когда они весело бежали в читальный зал библиотеки, Сонечка вдруг сказала:
– Знаешь что, позанимаемся, а после сходи в общежитие и принеси свои вещи. Нечего тебе бегать туда-сюда и заставлять меня переживать, не случилось ли что с тобой.
Виссарион удивился, как трезво рассуждает этот ребенок. Но согласился, что она права. Только с тоской подумал, как спать на железных ребрах кровати, потому что, чуть сдвинувшись к середине, оба проваливались почти до пола – фокусы панцирной сетки. Но когда он к вечеру с небольшим фибровым чемоданчиком пришел к девушке, не поверил своим глазам. И без того небольшая комнатка стала вдвое теснее. Зато их ложе было широченным. Сонечка взяла у кого-то из соседей длинную скамейку и приставила к кровати у стены. Сбегала в мебельный магазин и с трудом притащила толстый серо-полосатый матрас. Теперь постель была мягкой и широкой.
А Виссарион не переставал умиляться хозяйственности и удивляться спокойной рассудительности пухленького малыша. Все очень естественно. Никакой навязчивости и притворства.
Дни проскакивали один за другим. Близость зачаровывала их, как окутывает сон сбившегося с дороги и прикорнувшего в сугробе ненадолго отдохнуть путника. Оба не загадывали, что будет завтра. А сегодня им было хорошо.
Экзаменационная сессия заканчивалась. Через два дня Виссариону надо было возвращаться в Омчак. Вечером, напившись волшебного чаю, заваренного Сонечкой, они сидели в комнатке при приглушенном свете настольной лампы. Сонечка забралась с ногами на шикарное ложе и, свернувшись калачиком, полулежала на подушках. Виссарион устроился тут же, опершись на спинку и вытянув ноги на табуретку. Столько было уже переговорено, но они еще не наговорились. Темы приходили сами, и все оказывались интересными.
– А тебе не бывает неприятно, что приходится … сторожить людей? – спросила Соня после того, как он рассказал о каком-то случае в лагере.
Да нет, – даже удивился Кудряшов. – Они же преступники, много было среди них врагов народа. А бывают потешные субъекты. Не знаю, сколько правды в этой истории, но ребята рассказывали, что в Мяунджинском лагере сидел за что-то некий Григорий Аракелян. Срок у него был большим. Мужик оказался хозяйственным, и начальник лагеря сделал его кастеляном. Выдавал белье, полотенца, мыло, присматривал за кухней, ну и так далее.
А что, разве у заключенных есть и белье, и полотенца, и мыло? – удивилась девушка. – А точно, я слышала такой анекдот:
В лагере объявляют – смена белья, смена белья. Первый барак меняется
со вторым, третий с четвертым… Ха-ха-ха… – засмеялась она так заразительно, что Виссарион тоже улыбнулся, хотя его несколько шокировал анекдот. Даже скорее не он сам, а то, что рассказывала именно Сонечка. Будто бы была затронута “честь мундира” или что-то в этом роде. Но девушка не заметила чуть подкисшего вида собеседника и, немного успокоившись, констатировала: раз и в анекдоте так говорится, значит, белье есть. – Ну, и что же произошло с этим твоим кастеляном?
Кудряшову уже расхотелось рассказывать, но случай был таким уморительным, что он продолжил.
Начальник лагеря души не чаял в Аракеляне. Отдал ему громадную связку ключей, и Григорий шастал по зоне как по своей вотчине. И все всегда у него было в порядке. В отчетах сходились концы с концами, и офицеры охраны, а тем более начальник лагеря майор Колпаков были всем обеспечены, и зэки сносно накормлены. В общем, все были рады и довольны.
И еще один совершенно уникальный талант был у Аракеляна. Григорий так имитировал голоса, что весь лагерь на ушах стоял, когда он выступал на каком-нибудь празднике. Майор Колпаков прямо задыхался от смеха, когда Аракелян изображал его подчиненных, самого же начальника Григорий обходил своим мастерством.
Но какой бы срок ни навесили, ему все равно приходит конец. Вот и Григорию Аракеляну настало время выходить из зоны. Он просил майора оставить его, говорил, что бесплатно будет служить в лагере. Родных у него нет, знакомых тоже. Действительно, куда податься бедному армянину. А тут – дом родной. Но майор чуть не со слезами отвечал, что не положено. Пусть, мол, приспосабливается к жизни на воле. Так они и распростились.
Отправился Аракелян в районный центр, что за сто километров от Мяунджи. Деньги у него были. Устроился в гостинице без всяких сложностей, преподнеся заведующей шелковый гарнитурчик с кружевами. И стал присматриваться. Так получилось, что в те дни отмечался юбилей райцентра. Состоялся митинг, на котором говорили речи первый секретарь райкома и председатель райисполкома. Потом были спортивные соревнования, повсюду выступала художественная самодеятельность, и до ночи проходило народное гулянье. Все были пьяными и веселыми.
Григорий очень внимательно слушал первого секретаря, Старченко Степана Гавриловича. У того был характерный хохлацкий выговор. Вместо “г” он произносил “гх”, да к тому же немного заикался. А председатель райисполкома Тарас Евгеньевич Саморуков говорил короткими фразами, заглатывая окончания. На следующее утро Григорий Аракелян долго просидел в приемной Саморукова, якобы желая попасть к нему, и весело, но почтительно разговаривал с секретаршей, предварительно смазав ее речевой аппарат коробкой конфет. Так и не дождавшись приема, проситель добился, что секретарша дала номер телефона Тараса Евгеньевича и пообещала непременно соединить Аракеляна с начальством. После обеда Григорий позвонил из единственного в поселке телефона-автомата председателю райисполкома и голосом секретаря райкома сказал, чтобы секретарша Лидочка соединила его с Саморуковым, что и было сделано немедленно.
– Добрый день, Тарас Евгеньевич. Слушай, тут у меня гость из солнечной Армении, фамилия Аракелян. Его надо трудоустроить.
– Хорошо, хорошо, Степан Гаврилович, – поспешил согласиться Саморуков, – пусть подходит. Устроим лучшим образом. Только какая у него специальность?
– Да вот, говорит, что работник торговли с большим стажем. Долго работал экспедитором. Ты там поговори с нашим Кащеенко. Да, погоди, он мне что-то говорит… – Аракелян зажал трубку ладонью, но так, чтобы Саморукову было слышно, и произнес уже своим голосом: – Скажите, пожалуйста, что у меня нет с собой трудовой книжки, но, как только будет постоянный адрес, мне вышлют из Еревана, – а потом вновь голосом Старченко, – ты слышал?
– Да-да, Степан Гаврилович. Бу сделано.
– Ну, лады. Будь здоров, – и Аракелян повесил трубку.
Через полчасика он уже входил в приемную райисполкома. Секретарша Людочка, подслушавшая разговор своего шефа с Первым, радостно приветствовала гостя из солнечной Армении и побежала докладывать о его прибытии Саморукову. Тот сразу принял Григория и без проволочек позвонил начальнику торговой конторы Кащеенко. Григорий Аракелян был назначен экспедитором и через день-два отправился в свой первый вояж в Магадан.
На базе в областном центре он быстро перезнакомился с кладовщиками, одарил нужных людей, женщин – конфетами и шоколадом, а мужиков – бутылками виньяка. А начальнику базы Абраму Борисовичу Шнеерману преподнес пять разных совершенно уникальных брелоков, узнав, что тот коллекционирует эти висюльки для ключей. Словом, для всех он стал дорогим и желанным гостем.
Первые несколько поездок на базу Аракелян ограничивался вывозом для своей конторы всякой ерунды – хозтовары, рабочая обувь, костюмы из хлопчатобумажной ткани и прочее в этом роде. Но уже вскоре работники базы стали всучивать ему чуть ли не силком дорогостоящий дефицитный товар. Григорий исправно все привозил в свою контору и сдавал честь по чести. Кащеенко и другие работники не могли нарадоваться такому великолепному кадру. Из месяца в месяц районная контора стала значительно перевыполнять план, и вместе с приказом о премиях из управления рабочего снабжения пришла благодарность руководителям этого подразделения.
– Можешь себе представить, – продолжал, смеясь, Виссарион, – каким почетом и ореолом героизма был окружен наш Григорий?
Прошло несколько месяцев, и Аракелян в очередной раз поехал в Магадан. На базе он получил очень дорогой товар. Здесь были и шерстяные мужские костюмы, и импортные трикотажные изделия для женщин, в том числе и впервые появившиеся в стране английские вещи из джерси, и золотые часы, и китайский фарфор, и многое другое. И … исчез. Когда прошли все сроки, Кащеенко забил тревогу.
Милиция сразу же обнаружила следы Аракеляна и водителя автобуса, на котором перевозился товар. Они останавливались во всех крупных поселках на пути следования – Палатке, Карамкене, Мяките, Атке, Оротукане, Ягодном и так далее, устраивали там ярмарки-распродажи, отдавая товар за бесценок. А потом кутили с купеческим размахом.
В итоге пустую, покореженную машину обнаружили где-то в Якутии. Шофер скрылся, и на него был объявлен всесоюзный розыск. А Григорий Аракелян…
Месяца через два-три к начальнику Мяунджинского лагеря в дверь постучали. На пороге предстал наш герой.
– Здравствуйте, гражданин начальник, – поклонился вошедший.
– Григорий, ты опять к нам? – радостно воскликнул Колпаков и тут же вручил ему громадную связку ключей. – Ну, слава богу! – Начальник лагеря с облегчением вздохнул.
– Такая вот получилась петрушка, – закончил свое повествование Кудряшов. Они с Соней долго смеялись, вспоминая перипетии удивительной истории талантливого человека Григория Аракеляна. После небольшой паузы Сонечка заговорила. Теперь она вновь была серьезной.
– Я хотела тебе сказать и должна была сделать это давно, но не решалась… – Виссарион удивленно вскинул голову. – Вот ты, – продолжала она, – охраняешь заключенных и, можно сказать, гордишься этим делом. А я… я… дочь врага народа…
– Как так?!
– Да вот так. Мой отец был арестован в тридцать седьмом как враг народа. Нам сообщили, что он осужден по пятьдесят восьмой статье за националистическую антисоветскую пропаганду и осужден на десять лет без права переписки… Все говорили, что такой приговор – это расстрел. Но я тогда ничего не понимала. Мне же было всего пять лет. После мама рассказывала, в каком отчаянном положении мы оказались. На той станции, где забрали папу, умер мой братишка. Его там же и похоронили. В общей яме, говорила мама. Окружающие стали сторониться нас. Мама объясняла, что они боялись за себя. Потом всех, кто был в нашем эшелоне, привезли в Талды-Курган. Там мы и жили. А в январе прошлого года получили из Магадана письмо… от отца. Всех тринадцать руководителей поездов и еще многих тогда в Иркутске взяли и привезли на Колыму. Это уже отец рассказывал, когда мы с мамой приехали сюда, к нему. К этому времени в живых остались только трое. В их числе и папа. Но он был очень слаб. Уже умирал. Ему же за что-то добавили еще пять лет. А когда выпустили, не разрешили выезжать с Колымы. Все время искал нас. Он жил в этой комнатке, – Сонечка обвела глазами, полными слез, свое обиталище. – Когда мы приехали, он почти не вставал с постели. Увидел нас, стал плакать, что ему так хочется еще пожить, хоть немного… – Сонечка уже плакала навзрыд, утирая слезы пухлыми ладошками. – А дядя Федя, который тоже остался жив, все говорил: “Успокойся, Алексей, теперь все будет хорошо. Видишь, твои приехали. Ты же счастливый человек. У тебя жена, дочка. А я вот один остался. Мои-то умерли с голоду и от дизентерии… Так что ты, давай, поднимайся и иди работать. Семью же кормить надо…”
Через месяц папа умер… А еще через два месяца не стало и мамы. Она же все время болела. В Иркутске, когда папу и остальных забирали, она вместе с другими женщинами побежала за ними, а один солдат выстрелил. Так, чтобы припугнуть. Выстрелил над самым ухом. С тех пор она почти не слышала. Болела, болела… Теперь из родных остался лишь дядя Федя, да вот… ты…
Виссарион сидел, как громом пораженный. Будто это над его ухом шутник-красноармеец выстрелил из винтовки. В его голове царила совершеннейшая неразбериха. “Как, разве тех тринадцать человек, которые подписали телеграмму Сталину, арестовали?! – с ужасом думал он. – А ведь подполковник Горбунов сказал, что все уехали, что телеграмма помогла, и эшелоны тут же были отправлены в районы, где ждали переселенцев, что для них были подготовлены и жилье, и работа… Не мог же он так обмануть меня! Так значит, дядя Вася, Семен Афанасьевич Чен и другие, в том числе и папа Сонечки, и этот дядя Федя – все попали на Колыму из-за меня?! Значит, я – предатель?! Из-за меня погибло столько людей! Моих соотечественников… Да какой я соотечественник?! Я же стал Кудряшовым… Отрекся от фамилии отца… Как страшно! Откуда взять силы, чтобы вынести все это?.. Разве можно жить с таким камнем на сердце! Я же предатель! А все так надеялись на меня. И Танюша Протасова уверена, что я убил Геннадия Николаевича! В смерти Сонечкиного отца тоже виноват я… Лучше мне не жить!” – и Виссарион порывисто вскочил с места и, подойдя к столу, сам того не замечая, стал ударять кулаком по столешнице.
– Ты что, рассердился? – испугалась Сонечка. – Или так переживаешь за меня? – В ее голосе прозвучала надежда. – Не надо. Это уже в прошлом. Только иногда, когда вспоминаю папу и маму, бывает очень больно. Как сейчас… Но сейчас они радуются, глядя на меня. Ты принес мне, пусть короткое, но большое счастье. Знаешь, мало, кому достается настоящая любовь. А ко мне она пришла. И я благодарна за это судьбе. И тебе. Ты можешь поступать, как хочешь. Но моя любовь останется при мне, – и она улыбнулась, хотя слезы продолжали литься из глаз. Так порой бывает летом: светит солнышко, и брызжет дождь. Его называют слепым. Так и Сонечка была слепа. Слепа своей любовью.
Но Виссарион не замечал этого. Он был слишком поглощен беспокоившей его мыслью.
– Послушай, а ты не помнишь, что говорили тогда твой отец и остальные прежде, чем их арестовали? А впрочем, тогда же ты была совсем маленькой. Конечно, ничего не смыслила… Черт! А этот … Дядя Федя, он далеко живет?
– Дядя Федя? – удивилась девушка. – Да не особенно. Как перейдешь мост, – налево. Там, где наша барахолка. Так вот сразу за ней. А что ты хочешь?
– Давай, сходим к нему. Как ты думаешь, не слишком поздно? – Кудряшов взглянул на часы. – И десяти еще нет. Собирайся, пойдем.
Сонечка хотела было возразить, но, подумав, молча начала одеваться.
Идти по темному городу было жутковато. Несмотря на не такой уж и поздний час, улицы были пусты. Но все обошлось. Они без приключений добрались до домика, где жил дядя Федя.
Старик удивился и обрадовался приходу Сонечки. Видно было, что он ее очень любил. На Виссариона дядя Федя посмотрел долгим внимательным взглядом и предложил сесть на колченогий стул между умывальником и столом. Сонечка села на кровать рядом со стариком.
Тусклая лампочка под потолком освещала изможденное лицо дяди Феди. Оно походило на вспаханное и почему-то брошенное поле. Редкие коротко остриженные волосы седым пушком покрывали его остроконечную голову. Он сам, вся убогая его комнатка и даже воздух – все было неухоженным, нечистым. Из зияющей дыры в прогнившем углу вдруг появилась голова крысы. С злым любопытством она по-хозяйски оглядела непрошеных гостей, но на всякий случай нырнула в темноту.
– Я так давно тебя не видел, Софья, – проговорил старик, гладя по плечу девушку. – Думал, умру и не увижу…
– Да что ты, дядя Федя? – прижалась к нему Сонечка. – Это у меня сейчас экзамены. А сразу после них я непременно хотела прибежать. Надо здесь все помыть и почистить, – обвела она взглядом комнату, но прозвучавшее в голосе сомнение говорило: сколько ни мой, сколько ни три – не поможет. – А сегодня мы пришли случайно. Вот Вися… Боже! Я же вас еще не познакомила! Это, – обняла за тощие плечи старика, – мой дядя Федя. Ты уже, конечно понял. А этот молодой человек – мой самый лучший друг Виссарион. Виссарион Кудряшов.
– Ну, не такой уж он и молодой, – продолжал пристально вглядываться в гостя дядя Федя. – Вы меня извините, сколько вам лет?
– Мне? – переспросил Виссарион, чтобы как-то скрыть свою растерянность. – Мне… тридцать девять. Еще не исполнилось, – зачем-то поспешил он добавить и тут же обозвал себя болваном.
– Тридцать девять, тридцать девять… – как бы про себя повторял между тем старик, покачиваясь взад и вперед. – А ведь вы не чисто русский…
Совершенно обескураженный, Виссарион вконец растерялся. И ему стоило немалых усилий взять себя в руки. Он вспомнил Бориса Рябушко, который тоже по каким-то признакам определил его принадлежность к “ирбошкам”.
– Д-да, вы правы, – чуть запинаясь, ответил Виссарион, проклиная ту минуту, когда сам захотел встретиться с въедливым стариком. Собственно, зачем это ему было нужно? Все-таки в душе жила еще маленькая надежда, что Сонечка что-то напутала, и те тринадцать не были арестованы по его вине. И подтвердить это мог только дядя Федя. А потом он был уверен, что никто не сможет узнать через двадцать лет бравого комсомольского вожака. Все же двадцать лет – не два года. И вот, поди ж ты, старик начинает разгадывать с ходу его жизненные ребусы. – Да, вы правы, – повторил он, – у меня мама… бурятка.
– А вы случайно не были в одном из эшелонов с корейскими переселенцами на станции Иркутск-товарная? – с недоброжелательным недоверием задал новый вопрос дядя Федя.
– Да нет же! – стал раздражаться Виссарион, чувствуя, что его дотошный собеседник начинает хватать за горло. – Нечего мне там было делать в … ваших эшелонах (как он в эту минуту ненавидел себя!)… Да и о какой-то товарной станции в первый раз слышу.
– Ну, хорошо. Значит, мне показалось, вздохнул старик и вновь вопросительно взглянул на Кудряшова. – Так зачем вы пришли, да еще ночью? Наверное, непростое дело заставило вас так срочно бежать ко мне?
Виссарион не знал, что делать. Теперь спрашивать что-либо о той страшной истории в Иркутске было верхом глупости. Он сразу же разоблачил бы себя. Да и то, как допытывается старик, не был ли он на станции Иркутск-товарная, подтверждало рассказ Сонечки. Но как теперь объяснить свой дурацкий приход в столь необычный час? И он выпалил первое, что пришло на ум.
– Понимаете, – и он с мольбой посмотрел на Сонечку, чтобы та не выдавала его. – Сонечка мне рассказывала много хорошего о вас и сокрушалась, что очень давно не навещала. Вот я и предложил ей… пройтись. Погода же хорошая… – На улице же в ту ночь было морозно, и с Нагаевской бухты дул сильный ветер.
– Ну, ладно, – досадливо сказал старик и посмотрел на Сонечку, призывая в свидетели неискренности ее друга. – А ты, Софья, помнишь, отец рассказывал, что в одном из поездов женщина уронила в реку ребенка, так сидевший рядом парень, его фамилия, кажется, была Мен, кинулся следом и спас младенца. Такой хороший юноша, но вот…
– Это тот, который заявил на вас в НКВД… – полувопросительно, а скорее утверждая, тихо произнесла Сонечка, не смея взглянуть на Виссариона.
А тот сидел, как побитая собака, и в нем вскипала злость, прежде всего на себя, но и на них – старика и Сонечку.
– Да-а, сколько народу тогда перестреляли, сколько арестовали… – Об этом, наболевшем, старик мог говорить бесконечно. – Мы тогда ждали три часа парня, которого послали с телеграммой на почту, – рассказывал он, смотря в пустое пространство между Сонечкой и Виссарионом. – И вдруг видим, бегут красноармейцы с винтовками. И там, за вагонами, мелькают их ноги в обмотках. Мы бросились было бежать, а наш самый старший, бывший секретарь райкома, говорит: “Не бегите! Будьте мужественными! Мы ничего плохого не сделали. Дойдет наша телеграмма до товарища Сталина, разберется по справедливости.” Как же, разобрался… По справедливости… – И дядя Федя даже сплюнул на пол, – всех на Колыму, а троих расстреляли.
– А телеграмма дошла до Иосифа Виссарионовича? – выдавил из себя Кудряшов, хотя прекрасно знал, что сам исполнял заглавную роль в разыгравшейся трагедии.
– Наша телеграмма дальше местного НКВД не ушла, – скривил губы дядя Федя. – Да какая разница, получил бы ее Сталин или нет. Этому маньяку повсюду мерещились враги, и он истреблял людей проще, чем нормальный человек убивает мух. А тем более корейцев. Что мы ему? Приклеил ярлык “японские шпионы” и трави, как крыс. Чем меньше нас останется, тем лучше.
– Да ведь он, может, и не знал, что делается, – запальчиво возразил Виссарион. При слове “маньяк” у него даже захолонуло сердце. Так говорить о великом вожде!
– А, он, скорее всего, и не знал, что творится на Дальнем Востоке, это самодеятельность местных властей. Вы же не можете отрицать мудрости и гения великого вождя. – Кудряшов разгорячился, потому что после двадцатого съезда партии, на котором Хрущев разоблачил культ личности Сталина, ему уже не раз приходилось отстаивать свою точку зрения на роль и величие развенчанного вождя.
– Да грош цена такому руководителю, если он не знает, что целый народ выселяют из одной части страны в другую. Что срывают тысячи, десятки тысяч семей и бросают их в Голодную степь в буквальном смысле этого слова. А вы – гениальный, вождь… Да будет вам известно, молодой… скорее не очень молодой человек, что я был профессором Дальневосточного государственного университета, читал курс истории. Меня не просто сбить со своих позиций. Я – коммунист с двадцать четвертого года, пошел в партию по Ленинскому призыву, по зову сердца. Я верил Сталину больше, чем отцу родному. Для меня он был безгрешен и справедлив. Я приветствовал его твердую политику и жесткие меры. С нашим народом иначе нельзя. В момент разболтается. Станет воровать то, что еще не разворовано. Наверное, потому что с самого начала была такая установка. Ленин призывал экспроприировать экспроприаторов, проще говоря, “грабить награбленное”. Но когда твердость переходит в твердолобость, когда жесткость превращается в преступную жестокость, тогда, простите, о мудрости и величии разговора быть не может.
Дядя Федя вскочил с кровати и подошел к столу. Он весь преобразился. Сутулая спина выпрямилась, плечи расправились, на лице, кажется, разгладились морщины, а глаза сверкали гневом и энергией.
Я вам вот что скажу, – он машинально передвинул стоявшие на столе немытые тарелки и чашки, – я уже стар и прошел через такой ад, какой никому не пожелаешь. И мне бояться нечего и некого. Я вижу, что мы с вами находимся на разных полюсах мировоззрения. Но это меня не пугает. Время сплошных доносов прошло. И то, что Софья считает вас своим другом, является лучшей гарантией того, что вы, может быть, порядочный человек. Про Хрущева говорят, что он мужик с четырехклассным образованием и какое, мол, он имел право разоблачать того, на кого молился, если не весь мир, то вся страна уж точно. Но вот именно такой мужик смог топором разом разрубить кошмарный узел, который сейчас по -культурному называют культом личности Сталина. Такие, как мы, мягкотелые интеллигенты, ни за что не решились бы. И поэтому низкий поклон Хрущеву. Он сделал великое дело, – и старик поклонился в сторону темного окна. И в этом было что-то комико-трагическое. Как у клоунов за размалеванной развеселой маской угадывается грусть усталого человека. И от этого сжимается сердце. – Конечно, и Хрущев, придет время, наломает еще немало дров. “Каждый народ заслуживает своего правителя”. Эта фраза звучит уже достаточно банально, но она слишком точно передает суть нашего бытия. Только темные или вконец отупевшие от оголтелой пропаганды люди могли допустить, чтобы над нами так издевались и уничтожали, уничтожали, уничтожали… Как я убедился, коммунизм – это чудовищная религия, требующая бесконечных человеческих жертв.
Да, вы действительно отсталый человек, – Виссариона будто прорвало, и он забыл, с кем разговаривает, забыл о том, что здесь Сонечка. Ему надо было высказать все, что он думает об этом ненормальном старике, отомстить за нанесенную, как ему почему-то казалось, личную обиду.
– Вы тут много говорили о великом Сталине. Это в вас разливается желчь за проведенные за колючей проволокой годы. И я совсем не уверен, что вас напрасно изолировали от общества. Вы так хорошо говорите, что можете заморочить голову кому угодно. Я вижу, что вы много читаете, – Кудряшов указал на ворох газет в углу. – Набрались из них всяких идей и теперь говорите не своим голосом. За малым люди перестали видеть великое. А кто явился организатором и вдохновителем победы в Великой Отечественной войне? Сталин! Чей гений помог корейскому народу победить шестнадцать империалистических стран? Опять же гений Сталина. Кто создал нам прекрасную жизнь? Ведь это в Сталинской Конституции впервые было сказано, что человек имеет право на учение, отдых и на труд. У нас бесплатное обучение и здравоохранение. У нас самый дешевый хлеб в мире, символическая плата за жилье. Все это благодаря кому? Великому Сталину! А вы “культ личности, культ личности”… Да вы знаете…
Но дядя Федя перебил его, тихо спросив:
– А вы знаете, какой ценой все это достигнуто?
– Главное, что советский народ достиг этого, а какой ценой – это мелочь.
– Мелочь – это миллионы человеческих жизней. – Дядя Федя тяжело вздохнул и, подойдя к Сонечке, погладил по голове. – Софья, ты иди. Уже поздно. Я устал. – Перед ними опять был дряхлый старик. Сонечка прижалась лицом к его костлявому бедру и чуть слышно проговорила:
– Дядя Федя, я скоро приду к вам… Одна. И мы поговорим обо всем. Вы только не нервничайте. Берегите себя. Ведь только вы остались у меня…
– Иди, иди, Софья. И приходи обязательно. А то можешь не застать меня в живых…
Соня и Виссарион быстро и молча шли по ночному городу. Начиналась пурга, и ветер бил в лицо колючей поземкой. Когда легли спать, Сонечка отвернулась к стене и замерла. А Виссарион лежал неподвижно, уставившись в темный потолок. Он не знал, как ему быть, что думает о нем Сонечка? Наконец он осторожно дотронулся до ее плеча, и Сонечка тотчас же развернулась и прильнула к нему. Он обнял ее и прижался губами к жадно ждущему поцелуя рту.
Когда через какое-то время они умиротворенно лежали рядышком, Сонечка спросила:
– Вися, а ты ничего не хочешь сказать мне?
– Н-нет, Сонечка, а что? Да, я сегодня зря погорячился. Наговорил дяде Феде кучу неприятностей. Знаю же, что это бесполезно. Он все равно остался при своем мнении, так же, как и я… Но… Придется еще раз сходить к нему и извиниться… Ради тебя, хотя бы… Но вот он говорит, что Сталин…
– Я не о том, – прервала его Сонечка.
– А о чем?…
Оба замолчали надолго. Наконец Виссарион порывисто обнял ее.
– Я обязательно расскажу тебе все. Но только не сейчас. Еще не время. Да я и не готов к этому, – и он стал вновь страстно целовать Сонечку.
А Соня в душе была рада, что Виссарион ничего не сказал ей сейчас. Этот разговор был бы последним между ними. А ей так не хотелось терять Висю. Так было хорошо чувствовать, что рядом сильный, надежный человек. И так приятны были его внимание, забота. Она истосковалась по теплу и ласке. Ей становилось страшно при мысли, что он уедет, и она вновь останется одна. Она отгоняла прочь свои догадки. Не хотела говорить о них. Но в ее упрямой голове вновь и вновь возникали сомнения… “Я должна знать правду, но потом, чуть позже. А сейчас я хочу любить его. Любить, любить, любить… Но можно ли ради любви пожертвовать всем, даже правдой?”… И она еще долго не могла уснуть.
А он думал: “Нет, хватит. Надо уезжать и больше не возвращаться. Я не знаю, люблю ли я Сонечку, но сказать ей все не смогу. Она запрезирает меня. А быть вышвырнутым не хочу. Виссарион, Виссарион, до чего ты дожил?! Не желая того, стал предателем. Хоть и нечаянно, но убил отца Танюши. Обманывал себя с этими фамилиями и обманывал других, а главное – Сонечку. Но все равно я живу правильно. Поступаю так, как говорит мне совесть. Ведь я же … Нет, все окончательно перепуталось. Надо уезжать. Прощай, Сонечка, маленькая пухленькая девочка”. И он осторожно обнял ее, а она, что-то сонно бормоча, прижалась к нему