Нереальность происходящего подчеркнута соединением мотивов игры и дыхания смерти («из вагонов раздавался перестук топоров, будто одновременно забивалось множество гробов»). Лица взрослых искажены озабоченностью и тревогой. На них словно надеты одинаковые маски. Так подчеркнута нереальность, театральность происходящего. Самое ужасное – люди стали привыкать к своему бесправию, вспыхивали ссоры из-за мест в хлеву. Вдруг Романа потрясло, пишет автор, «ошеломляющее открытие. Некоторое время назад он вычитал в местной газете отчет о переписи населения на Дальнем Востоке. Корейцев проживало здесь что-то около двухсот тысяч. То есть около пятидесяти тысяч семей. Для переселения такой массы народа надо было бы подготовить не одну сотню железнодорожных составов с нарами, разработать маршруты перевозок, подготовить места будущего проживания переселенцев. Как же давно вынашивался этот чудовищный план! Сколько жестокости и коварства было в головах тех, кто со злодейским хладнокровием давал указание в три дня очистить громадный край от двухсот тысяч «японских шпионов» [7, с.108].

Плач и заунывные причитания сопровождали эшелоны. Стоны и рыдания покатились от вагона к вагону. «Казалось, что воет волчица над погибшим выводком детенышей. А стук забиваемых гвоздей все не затихал, могильщики заканчивали свое дело».

Натуралистичны картины расправы сошедшего с ума отца, хорошего врача, семья с больными малышами которого лишилась единственной кормилицы – коровы. Отец, словно в бреду, распарывает живот соседского мальчишки, утверждавшего, что он наелся мяса, а на самом деле его накормили баклажанами. Страшные картины голода на станции Иркутск-товарная, в дальнем глухом углу которой «переселенцы выкопали широкую яму», а на дно ее укладывали умерших от голода и болезней детей… Над братской могилой постоянно, с рассвета до ночи, слышался неумолчный плач».

И вновь событийное время романа возвращается в трагический год переселения, но теперь вспоминает об этом Феликс Тен. Высоким драматизмом пронизаны страницы романа, повествующие о судьбе музыкантов самодеятельного духового оркестра села Благословенного (Самали). Ребята были настолько одаренными, что поступили в музыкальное училище Хабаровска, закончить которое им, к сожалению, не пришлось. Но на печально известной станции Иркутск-товарная музыканты многим спасли жизнь.

Переселенцы-сомалийцы из всех подошедших эшелонов, перепуганные, в окружении солдат, собранные в одном месте, поддались возникшей панике, решив, что их поведут на расстрел. «Женщины с воплями и плачем, прижимая к себе детей или волоча их за руки, бросались на солдат, пытаясь вырваться из рокового кольца. Мужчины и парни, с побелевшими губами, оглушенные страхом не менее женщин, старались утихомирить своих, но у них это получалось плохо… Обезумевшая толпа хлынула в образовавшуюся брешь. По команде майора НКВД красноармейцы дали несколько залпов в воздух. Передние повернули назад. А задние напирали. Дети, взрослые падали, их затаптывали, не замечая никого и ничего. В воздухе стоял такой жуткий вопль, что у видавших виды в подземных казематах работников НКВД деревенели руки и ноги» [7, с.356]. И после нового залпа, усилившего панику, вдруг «воздух прорезал чистый, словно мальчишеский дискант, звук трубы. Когда он достиг такой высоты, что готов был вот-вот сорваться, оркестр грянул марш «Тоска по Родине». И люди остановились. Некоторое время, – пишет автор, – они как будто прислушивались к рыдающей меди труб, к тяжким вздохам басов, тихим голосам альтов, бесконечно повторяющих одну и ту же музыкальную фразу, словно мать, терпеливо уговаривающая раскапризничавшегося ребенка. Толпа отхлынула назад к воротам, с ужасом оглядывая результаты своего деяния – тела затоптанных детей, женщин, стариков».

Каждый из героев романа рассказывает свою жизненную историю, в которой так много запутанного, неясного. Но Феликс так и не смог признаться друзьям, что, соблазнив собственную дочь (как это выяснилось позже), сам стал причиной ее самоубийства. «Феликс медленно, точно раскаленный предмет, взял в руки медальон. Он только мельком взглянул на покоробленную фотографию (когда-то мама Светы упала в воду, и изображение размылось, остались лишь фрагменты лица: «Но ни мама, ни я не вынимаем фотку. Нам кажется, что пока она там, мой отец жив и должен нас найти…») и дрожащими пальцами защелкнул замочек.

– Анюта! Анюта! – прохрипел он. – Анюта, что я наделал? – Это был рык смертельно раненного животного». Он не бросился спасать собственную дочь из холодных волн Амура, заговорил инстинкт самосохранения: «И тогда прощай все – и мир, и покой, и работа, и благополучие». Вернувшись в Алма-Ату, Феликс ни на что не реагировал. «Потухший и присмиревший, он молча переносил все насмешки и издевательства жены. Он становился образцовым мужем – послушным, бессловесным и исполнительным».

Картины прошлого и настоящей жизни героев постоянно сменяют друг друга в их воспоминаниях. Автор, начиная с четвертой части, строит роман как беседу четырех друзей, встретившихся после долгой разлуки и плывущих вместе на теплоходе по Амуру. Когда-то с палубы этого красавца-теплохода «Геннадий Невельский» бросилась в воду Светлана Тенева.

Виссарион Мен вспоминает, как на станции Иркутск-товарная члены парт- ячейки составили телеграмму на имя товарища Сталина о творящихся безобразиях: «Если в государственных интересах решили нас переселить, пусть будет так. Но просим тебя, сделай, чтобы мы все оказались в одном месте. Мы создадим новые колхозы и совхозы, будем сеять хлеб, выращивать рис, будем создавать школы, учить детей, будем служить Великому Советскому Союзу».

Годы спустя, Виссарион задумывается над вопросом: «А где мой дом? Привыкал-привыкал, да так и остался у разбитого корыта». Мотив дома, родины остается ведущим. Роман, один из четырех друзей, восклицает с горечью: «И мы рассеяны по всей стране, да что там говорить, – по всему миру. Конечно, каждый человек должен жить в своей стране, тогда и не к кому будет предъявлять претензии. Не зря сейчас советские немцы уезжают в ГДР, евреи, хоть и с трудом, но едут в свой Израиль. А мы? В Южную Корею к капиталистам мы и сами не поедем, а в Северную сунулись – партия послала, а нас оттуда по-быстрому и вытурили…». Феликса Тена тоже мучает аналогичный вопрос, не дает ему покоя: «А есть ли у меня дом? Нет нигде дома. Хотел вот построить, а фундамент оказался зыбким. На песке».

Причудливы судьбы героев. Чтобы стать бойцом комиссариата внутренних дел, Виссариону пришлось сменить фамилию отца на фамилию матери. Вместо Мена он стал Кудряшовым. Посредством внутреннего монолога одного из главных действующих лиц романа автор передает весь трагизм его жизненного пути: «И что я за человек! Какой-то весь искривленный. Думаю, что делаю правильно, а это выходит боком мне и моим близким… А кому нужна эта честность, эти идеалы? И где они, эти идеалы?! Что получилось? Рухнули мифы… Был слепым и прозрел… А прозрел ли? Даже после того, что узнал о трагедии на станции в Иркутске, где я оказался предателем. Даже после убийства отца Танечки… Хорошо еще понял, что нельзя бегать и доносить на людей. Да-да, доносить. И не морщься. Сам-то себе можешь сказать правду» [7, с.259].

Правду о родном народе пытается рассказать со страниц своих книг писатель Владимир Ким. Герои его нередко достойны подражания, «в них всегда живо чувство гордости за свою нацию» [8, с.4]. Будущий писатель родился в 1930 году в Харбине, школу закончил в Пхеньяне. Отец его, Владимир Ким учился в Казанской учительской семинарии. Дед писателя по материнской линии Василий Хан был одним из ближайших соратников выдающегося деятеля антияпонского движения Цой Дя Хена. Владимир Ким начал свою профессиональную деятельность как переводчик и журналист. В середине 50-х годов семья вернулась в Советский Союз, в Магадан. Будучи журналистом, он исколесил Колыму и Чукотку.

Анатолий Ким в романе «Мое прошлое» пишет о себе, что он «родился с комплексом вины в своей крови», с эмигрантским комплексом национальной ущемленности. И вот этот комплекс вины, а у Владимира Кима еще и недоверия, предвзятого отношения к корейцам пытаются художественно исследовать прозаики.

Детство А. Кима прошло в степях Казахстана. Первой картиной его души (считая себя художником, писатель пишет по этому поводу: «Я мыслю цветом, линией и художественными образами») были степь и желтые холмы Казахстана. Цвет старого меда холмов, огромные алые облака тюльпанов, словно в одночасье опустившихся с небес на землю, яркое сияние зелени… Такова цветовая гамма детства. И чувство голода как главное ощущение бытия.

«Мир нашей души – это музей Божественного искусства. Каждый из нас носит в себе целую картинную галерею», – свидетельствует автор. Картинная галерея его детства: пыльно-желтая степь, голубой свет небес (небо может быть разным: размытым и синим), желтые холмы, зеленые перья лука, бескрайние степи, неспешные орлиные спирали над горами. Склоны холмов «блекло-желтые» становятся весной «нарядными, как расписные шелка». Элемент национального мировосприятия дополняет весенний степной пейзаж. «Душу человека, – уверен писатель, – формируют ландшафты той страны, которую впервые увидел он в самом раннем детстве. В дальнейшем она не может измениться. Душа может только расшириться и дополниться другими картинами мира. Я навсегда останусь огнепоклонником солнца, яростно пылающего над раскаленной бескрайней степью. Никогда не перестанет шуметь и мельтешить в моей душе многоязыкий пестрый базар народов. Я стану человеком множественного, полиментального склада характера» [6, с.326]. Навсегда вошло в душу писателя «огромное пространство, которое вмещает в себя и круговые полеты орлов, и предгорную равнину, и желтые холмы Казахстана». В душе писателя распахнулись огромные орлиные просторы, и она пропиталась насквозь жарой казахской пустыни.